Николай Языков: биография поэта - Алексей Борисович Биргер
«Эта душа изящных созданий, – душа нежная, музыкальная, которая трепещет в звуках и дышит в красках, – неуловима для разума. … Но если вообще то, что мы называем душою искусства, не может быть доказано путем математических доводов, но должно быть прямо понято сердцем, либо просто принято на веру, – то еще менее можно требовать доказательств строго математических там, где дело идет о поэте молодом, которого произведения, хотя и носят на себе признаки поэзии оригинальной, но далеко еще не представляют ее полного развития.
Вот почему, стараясь разрешить вопрос о том, чтó составляет характер поэзии Языкова, мне особенно необходимо сочувствие моих читателей; ибо оно одно может служить оправданием для мыслей, основанных единственно на внушениях сердца и частью даже на его догадках.»
Итак, прошу сочувствия и веры – употребляю эти слова строго в том смысле, в котором их применял Иван Киреевский.
Что мы имеем, если попробовать суммировать?
Языков ощущает себя на распутье. Он понимает, пусть не умом, а сердцем, что нельзя вечно перепевать прежние мотивы, «Хмель!» в итоге выдохнется, закиснет и уксусом станет, надо выходить на новые рубежи: или его поэзия достигнет «ее полного развития» без всякой утраты оригинальности, либо застой, болото, – он начнет становиться эпигоном себя самого. Кроме прочего, как человеку, у которого ноги отнимаются и спина не работает, с каждым днем все больше превращающемуся в калеку, терзаемому все большей болью, с безмятежной улыбкой продолжать петь «студентское» веселье и разгул? Так и так не получится, только фальшь полезет.
Животворным источником, из которого Языков надеется напиться надолго вперед, становится для него народная поэзия в целом, – и в огромной степени духовная поэзия, духовный стих, – она дает ему силы и энергию, недаром он погружается с головой в ее собирание и изучение.
Черпая из этой поэзии, он, как и почти все славянофилы, проходит ряд искусов – некие искажения образов в духовной поэзии, включая «искажение образа Христа», воспринимаются увлеченными ею людьми как «народная правда»; и кто-то преодолевает эти искусы, кто-то вязнет в них.
И Языков чувствует, что где-то увяз, что начал «зарывать свой талант в землю». Спрос у «жестокого господина» будет беспощадным. Языков ищет способы найти (вспомнить) место, где этот талант был зарыт и пустить его в оборот.
Здесь происходит у него ошибка – или, подмена понятий; или, путаница с определением полюсов, путаница, где плюс, а где минус: он считает отрытым и пущенным в оборот талантом свою работу над сказками, которые непосредственно и напрямую идут от народного творчества, а редкие послания друзьям он считает, при всей их удачности, отголоском прошлого, от которого нужно избавиться, – зарыть, как потерявшую хождение монету, которую на любом рынке признают фальшивой и могут морду набить.
Немало случаев, когда автор ровно наоборот оценивает ценность собственного творчества. Сервантес был уверен, что в веках останутся его высокие трагедии и «Назидательные новеллы», а «Дон Кихот», писавшийся как «фельетон на злобу дня», будет очень быстро забыт. Конан Дойл считал рассказы про Шерлока Холмса «ширпотребом», который он пишет чуть ли не левой ногой, чтобы иметь финансовую независимость для создания произведений «настоящей литературы», которую уж потомки-то оценят. И так далее, и так далее. С каждым конкретным случаем надо, конечно, разбираться отдельно с точки зрения психологии творчества, но одно их роднит: авторы принимают за «настоящее» готовые и данные им установки и образцы, какой должна быть высокая литература; и там, где они пишут «по нормам и правилам», они убеждены, что создают нечто вечное, а там, где они от этих норм и правил отказываются, «потому что читатели так больше заплатят», там они воспринимают собственные дерзость и свободу как своего рода предательство идеалов либо ради длинного реала, луидора, фунта, рубля, франка и прочих твердых и мягких валют, либо ради потакания слабости собственного характера.
Нечто подобное происходит и с Языковым. Народное творчество перерабатывается у него по самым что ни на есть установкам «просвещенного» восемнадцатого века, который требовал и «авторского изящества» изложения, и непременной иронии как обязательного выражения авторской позиции, и злободневных намеков на современные обстоятельства – и за всем этим «народная» основа сказок становится безмерно далека от истинной народности и вообще от «истины страстей». Думая, что следует «открытиям и творческим победам» Жуковского, Языков увязает в шаблонах «Времен очаковских и покоренья Крыма».
А вот в посланиях, которые вроде бы лично авторские и от «стихии народного стиха» безмерно далеки, как раз и прорывается все, накопленное Языковым из изучения духовной (и не только духовной) народной поэзии. Происходит безмерное обогащение – и прежде всего это заметно на меняющейся глубине и тональности описаний природы, вообще общей картины природы и отношения к природе. Вернитесь к посланию Петру Киреевскому, заодно перечтите и послание Денису Давыдову – ведь это же чудо! Вспомним заодно и послание Ознобишину:
Где ты странствуешь? Где ныне,
Мой поэт и полиглот,
Поверяешь длинный счёт?
Чать, в какой-нибудь пустыне,
На брегу бесславных вод,
Где растительно живёт