Евгений Шварц - Телефонная книжка
Остров Дмитрий Константинович,[0] или Митя, появился в тридцатых годах в группе молодых. Настоящая его фамилия — Остросаблин. Не знаю, зачем ему понадобился псевдоним — фамилия уж очень хороша. И сам он человек вполне доброкачественный, простой, но одержимый двумя бесами из числа тех, что во множестве бродят по коридорам Союза писателей и различных издательств — ищут работки. И непременно находят. Бес пьянства и ленивый бес. Остров талантлив. И талант его все боролся с искушениями. И он, подобно всем нам, то и дело начинал новую жизнь. Например, когда выяснилось, что Митя получит квартиру в надстройке, он возопил радостно: «Вот где заскрипят перья!» В 34 году на новом месте, переехав, мы часто встречались на лестнице. Увидел я его жену и маленького, очень хилого мальчика по имени Феликс. Жена обожала его и расписывала восторженно и таинственно Сильве Гитович[1], как тоскливо одной и чем хорош, даже удивителен наш Митя. Все, казалось, идет ровненько: семья, ребенок, квартира, сочувствие друзей, — все должно было содействовать тому, чтобы перья заскрипели. И он как будто и начинал работать, Митя Остров, длинный, с длинным лицом, остроносый, ухмыляющийся дружелюбно. И вдруг — раз! Словно взрыв. Целый ряд молодых писателей исчез. И Митя в том числе. И появился перед самой войной, словно бы виноватый, сильно пьющий. Он был, видимо, полностью реабилитирован, потому что взяли его в армию. После войны он мало переменился внешне, только ухмылка приобрела менее добродушное выражение, — литературные дела не шли. С первой женой он развелся. Вторая — здоровая, круглощекая, работающая где‑то Зухгалтером, сильная — держит его в руках, но по мере возможности.
11 февраляПри последнем переезде, когда получили мы квартиру тут, на Малой Посадской, Мите Острову досталась квартира Григорьева[2] на углу Гагаринской и улицы Чайковского. Он очень доволен. Говорят, что в «Звезде» появились его хорошие рассказы[3]. И ухмыляется он доверчивее, впрочем, все это совершилось с ним еще до переезда на новую квартиру — доверчивая усмешка и хорошие рассказы. Очевидно, общими силами он и жена придерживают за хвост коридорных союзно — издательских бесов. Живуч человек! Я прочел его повесть, написанную вскоре после всего пережитого. Судьба озлобленного уголовника в лагере, описанная рукой, отвыкшей от работы или не успевшей к ней привыкнуть. Но тем более ясно выступала доброкачественная, ошеломленная мальчишеская душа самого Мити. Повесть не напечатали. Даже пошумели и пожужжали вокруг нее. А потом даже постреляли из орудий, впрочем, Митя, по превратности судьбы, сам вызвал огонь на себя. И все это к пережитому до войны и на войне. И ничего — в конечном счете. Количество бесов не прибавилось. Людей не поносит на каждом шагу, даже виноватых перед ним. Радуется, едва солнце проглянет. И пишет! Живая душа.
П
Письменского Андрея Аверьяновича[0] увидел я в первый раз на заседании постоянной школьной комиссии и сразу отличил от всех. Если есть на лицах печать Каина, то есть и вполне противоположный ему знак. Богом данный. Андрей на редкость некрасив. Огромный рот, даже пасть с тем выражением, что бывает у чахоточных. Маленькие глаза. Очень большой рост, но впалая грудь. А общее выражение — до того добродушное, до того человеческое — лучше любого красавца.
11 февраляКогда добрались мы до Кирова, я узнал, что Письменский работает там уполномоченным по эвакуированным ленинградским детям. В эвакуации ленинградцы встречались, как люди одного племени. Когда шел как‑то Андрей Аверьянович во время бесчисленных своих командировок через деревню в глубинках, остановил его некий человек возгласом: «Вы ленинградец?» И, услышав подтверждение, повел его брить. Оказался эвакуировавшимся парикмахером. И все время, пока брил он Андрея Аверьяновича в избе, вспоминали оба Ленинград. Побривши, ленинградец попрыскал земляка одеколоном, попудрил и наотрез отказался взять деньги. Письменский понравился мне и в мирное время. Постоянная школьная комиссия заседала на углу Фонтанки и Пестеля в Институте усовершенствования учителей, где Письменский был директором. И ни разу нам не пришло в голову, что очень — очень скоро встретимся мы в чужом городе, на холмах, в сорокаградусный мороз, когда дым над домами розовый от заката и синебелый от ясного неба поднимается по — библейски прямо столбом вверх, словно в знак принятой жертвы. А за Пупыревкой, в конце улицы Карла Маркса над заводом возвышалась черная башня, над которой дымок вечно стелился. И Лебедеву представлялась она похожей на индийские, где сжигают трупы. Хоть мы и знали, что подобных не существует, но что‑то восточное, покорное и роковое, напоминающее и романы, прочитанные в детстве, и сумрак сегодняшнего дня, чудилось и мне в этой башне. Ленинград мирный был за тридевять земель, о Ленинграде нынешнем страшно было вспоминать. И тут‑то, на чужой угро — финской земле, мы и подружились с Письменским. Его скоро назначили завоблоно. Работал он с утра до вечера. Сохраняя добродушие.
12 февраляВечерами, выбираясь из деревянного длинного театрального дома, где мы жили, и пройдя через длинный двор, выходили мы на улицу, сбегающую с холма, и поднимались на его вершину. Тут, на площади, возвышался театр, и в Москве такое здание поищи — белый, многоколонный. По ту сторону площади влево от театра белели дома, тоже вполне подходящие для любой столицы. Тут и дали Письменским две комнаты. В правительственных домах. Со двора, как в давние времена к Суетиным, заглядывали мы — есть ли свет в окнах, чтобы не подниматься напрасно. И потом уже с улицы входили в их подъезд. Принимали они нас всегда приветливо. За это время успели сжиться быстрее, чем в мирных условиях. В двух комнатах жили сначала пятеро: Фаня Михайловна, жена Письменского с сестрой, ее родители и сам Андрей Аверьянович. Но мать умерла как раз, когда мы были у них в гостях, в начале нашего знакомства. Сестра уехала. Мы проходили в комнату Письменских, где встречали нас хозяева. Вышеописанный Андрей и Фаня, по — южному коротенькая, быстрая, полная, налету старающаяся схватить твою мысль, договаривающая за тебя слова и вечно в переполохе, страдая за кого‑нибудь из беженцев, за кого‑нибудь из ленинградцев или за Андрея, вечно прихварывающего. У него был туберкулез. В легких — затихший. Но иногда дающий себя знать в брюшине. И у Фани был туберкулез. В санатории в Детском Селе эти на редкость непохожие люди и встретились. Процесс, перенесенный Фаней, тоже давал себя знать — она чуть задыхалась, разговаривая. Андрей, ладный, несмотря на худобу, и вечно спокойный шагал взад и вперед по комнате, вспоминая прошлое. Мы все тогда любили вспоминать, находили в этом словно бы опору. И я постепенно узнал очень многое об Андрее. Он из пятого класса реального училища в станице Мечетинской бежал в Первую Конную.
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});