Андреа Питцер - Тайная история Владимира Набокова
Гуляя по современному Петербургу, можно встретить немало мемориалов и музеев. Напротив Дома политкаторжан установлен камень, который доставили с территории Соловецкого лагеря. В особняке, где раньше был мемориальный кабинет основателя ЧК, теперь Музей политической полиции, экспозиции которого знакомят посетителей не только с прародительницей советских спецслужб, но и со всеми подобными организациями, существовавшими в России за ее многовековую историю. На берегу Невы, напротив тюрьмы «Кресты», где отбывал наказание отец Набокова (и где по сей день томятся в заключении арестанты), расположен памятник «Жертвам политических репрессий» работы Михаила Шемякина. Два тощих сфинкса с выпирающими ребрами сидят лицом друг к другу, а между ними – каменная книга с венцом из колючей проволоки. Когда обходишь статуи и смотришь на них со стороны «Крестов», лица сфинксов превращаются в черепа.
В Германии жертвам лагерей тоже посвящено много мемориалов, но в 2011 году я уже не смогла доехать поездом из городка Бергедорф, что на окраине Гамбурга, до бывшего концентрационного лагеря Нойенгамме, переставшего быть тюрьмой только в 2003-м.
Когда идешь пешком с ближайшей станции перестроенной железной дороги, больше всего удивляет, пожалуй, то, какими долгими сотнями метров тянется периметр лагеря – на его фоне резко ощущаешь свою человеческую малость. Граница по-прежнему обозначена столбами, но колючей проволоки и самого ограждения больше нет. Мемориал открыт двадцать четыре часа в сутки. Без вандализма, по признаниям сотрудников, не обходится, но таких случаев немного.
Из Германии я поездом добираюсь в Прагу и нахожу водителя, который готов часами колесить по горам и долам, пока мы с переводчиком ищем дом престарелых, расположенный на самом востоке Чехии, в городке Шумперк. На верхнем этаже комплекса живет человек, который когда-то был узником ГУЛАГа в Арктике.
Последние сомнения в правдивости его истории исчезают после похода в архив, где хранятся копия личного дела, заведенного на него в НКВД, и армейские картотеки. В документах сказано, что этот человек провел почти два года в Воркуте, после чего его, как и многих других, досрочно освободили, заменив каторгу перекрестным огнем на фронтах Второй мировой войны.
Я звоню в Шумперк, но мне приезжать не советуют – мол, кому интересно разговаривать с таким дряхлым стариком. Однако старик уступает уговорам и даже как будто радуется гостям. Он встречает нас вместе с женой, которой тоже под девяносто; та рассказывает, как во время войны ее увозили на работы в Германию.
На тему ГУЛАГа у старика много историй. Помимо прочего, он рассказывает, как добывал битум на Новой Земле, где, по его словам, заключенным иногда усиливали паек рыбой. От скованности и недоверия не остается и следа. Хозяин предлагает гостям домашние соленья и хочет, чтобы они посидели подольше. Он отвечает на все вопросы и говорит о лагерях и войне с предельной откровенностью. Описывая свое заключение, он додумывает то, чего не помнит или о чем не может говорить, и все время возвращается к Новой Земле.
После беседы мы с переводчиком поворачиваем обратно на Прагу и за четыре часа добираемся до сердца Старого города, где в Карловом университете преподает Владимир Петкевич. Правнук В. Д. Набокова и внук сестры Набокова Ольги, Петкевич не жалеет на нас времени. Он говорит о любимой матери, которая то ли по природе своей, то ли в силу аристократического воспитания не справлялась даже с простейшей работой, и об отце, который умер от отчаяния в коммунистической Чехословакии в возрасте двадцати девяти лет.
Когда речь заходит об обличительном письме, которое Набоков однажды отправил лингвисту Роману Якобсону, посещавшему Советский Союз до его распада, Петкевич не защищает Якобсона, хотя с глубоким уважением отзывается о проделанной им работе. «Полностью согласен с Набоковым, – говорит Петкевич, даже по прошествии десятков лет негодуя на западную интеллигенцию. – Я почти ненавидел их. Они ничего не понимали. Понимали мы, живущие здесь. Мы знали, что это такое».
После перелета в Женеву я сажусь на поезд, который едет по самому берегу озера и останавливается всего в паре кварталов от «Монтрё-Паласа». В октябре – том самом месяце, когда должны были встретиться Владимир Набоков и Александр Солженицын, в отеле есть свободные номера – но, вероятно, не набоковские апартаменты, которые обычно загодя бронируют русские туристы.
Этажом выше холла можно войти в открытые двери музыкального салона, где Набоков ждал Солженицына. В стране действуют строгие нормы сохранения исторических зданий, поэтому со времен несостоявшейся встречи двух писателей мало что изменилось. Настоящее живо напоминает о прошлом.
В музыкальном салоне пусто – только несколько столов и стульев да массивная люстра: сезон уже окончен. Как ни соблазнительно пофантазировать о литературных призраках, потустороннее дыхание не колышет прозрачных занавесок. Набоков уже не сидит за столом в уверенности, что приедет Солженицын, и не думает о том, что скажут друг другу они, два поистине независимых русских, пишущих на взрывоопасные темы, два гордых, подозрительных и не признающих революцию человека. Туристы заказывают набоковские апартаменты, но никто не надеется встретить Набокова на пороге и никто не ждет визита Солженицына – молодого и все еще разыгрывающего скромность, или старого и окруженного такой же стеной гордыни, какой под конец отгородился от мира Набоков.
Говоря, что Солженицыну больше не о чем писать, кроме как о своем заключении, Эдмунд Уилсон даже не подозревал, сколько труда Набоков посвятил той же теме. Солженицын запечатлевал страдания узников; Набоков придумывал, как им сбежать из тюрьмы.
В конечном итоге оба свидетельствовали об ударах, которые наносила человеческому духу политическая тирания. В «Даре», где читателя знакомят со всеми прелестями царской каторги, в «Отчаянии», отсылающем к лагерям Первой мировой войны, в лагерях смерти «Пнина» и «Лолиты» и «в пыточных застенках, забрызганных кровью стенах» советского ГУЛАГа, о которых сказано в автобиографии «Память, говори», – везде у Набокова проходит образ чудовищных концлагерей, которые перемалывают несчастных, попадающих между жерновов истории.
Набоков применял уроки матери, чтобы исполнять заветы отца, обличая антисемитизм и проклиная репрессии. Он был жесток и насмешлив со своими персонажами, заставляя их принимать страшную смерть, но сохранял их мечты и завуалированное прошлое, продолжавшее собирать жуткую дань с настоящего. В основе почти всех произведений Набокова лежит «разлитая в мире несметная нежность», которую «либо сминают, либо изводят впустую, либо обращают в безумие»[26]. Показывая читателям новый способ приобщения к истории, разговаривая с ними поверх голов своих персонажей, Набоков ни во что не ставил социальные романы, претендующие на то, чтобы перестроить весь мир, но верил, что отдельно взятому человеку можно открыть глаза на побочные последствия эпохальных событий – раздавленные и забытые людские жизни.
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});