Андрей Чегодаев - Моя жизнь и люди, которых я знал
Второе, о чем я хотел сказать, это о посещении квартала бухарских евреев в Старом городе. Я знал об их существовании и однажды решил своими глазами убедиться в их необычности. Действительность превзошла мои ожидания. Я нашел этот квартал в самой середине Старого города, пройдя запутанную вязь кривых переулков. Я увидел величественных старцев с длинными седыми бородами в белоснежных одеждах до самой земли и поразительно красивых девушек в светло — синих одеждах, тоже до земли. У меня было чувство, что какая‑то машина времени перенесла меня во времена Авраама и царя Соломона, что это полная жизни Библия, очевидно существующая вечно, невзирая на проходящие тысячелетия. Не знаю, уцелела ли эта живая Библия в годы «развитого социализма», осталась ли до сих пор в своем первозданном виде, но в моей памяти осталась крепко.
Третье, о чем я хотел рассказать, не может равняться ни с каким вневременным величием, но хранится в моей памяти с великой нежностью — это наша милая рыжая с белым кошка, жившая у нас до самого нашего отъезда. Откуда она взялась — не знаю; пришла и осталась. У нее не было никаких корыстных соображений, мы могли кормить ее мало и плохо, но она свободно гуляла вокруг дома и что‑то находила. Она очень украшала нашу нелегкую жизнь в этом городе. Однажды она нас облагодетельствовала — где‑то добыла и принесла нам в комнату большой кусок сырого мяса. Откуда она его позаимствовала? Так как она какую‑то долю этого мяса съела и была сыта, то Наташа без особых угрызений совести взяла у кошки это мясо и сделала несколько котлет, что было в нашем доме весьма редким угощением. Один раз она нас очень напугала: залезла спать в рукав Наташиной куртки, а вылезая, ухитрилась вывернуть рукав наизнанку и завязнуть головой в подкладке, притом она свалилась с кровати и чуть не задохнулась — счастье, что мы вовремя заметили ее беду и освободили от нежданной ловушки.
Уезжая в Москву, мы оставили ее Фриде Константиновне. После войны Наташа и Маша не раз ездили в Николаев, и Фрида Константиновна рассказала, что, уезжая из Самарканда, оставила нашу кошку хорошей женщине, местной жительнице, жившей по соседству с нами, — той самой, в доме которой провела последний месяц своей жизни моя мама. У этой женщины, которую звали Мария Владимировна, был сын, ровесник и товарищ бирмановского мальчика, они вместе ушли на войну. Приходившие от сына Марии Владимировны письма вдруг оборвались, и она буквально сходила с ума, не зная, жив ли он. На нервной почве у нее повышалась температура чуть ли не до сорока — она приходила к больной Наташе, и у них оказывалась одинаковая температура. Наконец пришло письмо из госпиталя, куда он попал раненный, и она была на седьмом небе от счастья.
По контрасту со всеми самаркандскими красотами и необычайно сконденсированным величественным прошлым наша кошка была кусочком нежности и сердечной привязанности. Я могу считать достойными ее преемниками в нашем доме последующих кошек — кота Франциска и кошку Бастет (как назвал ее мой старший внук, египтолог Миша).
Наконец, четвертое и последнее — сам город Самарканд со своими садами и архитектурой, действительно одной из самых прекрасных в мире. Столь часто поминаемый мною Шир — Дор — это уже XVII век, время ослабления старых строгих традиций. Но памятники времен Тимура и Улугбека — это нечто подлинно прекрасное, — и мавзолей самого Тимура Гур — Эмир, и медрессе Улугбека на Регистане, и Шах — Зинда — длинная вереница мавзолеев на обрыве плато Афросиаба, и самое величественное из всего — Тимурова мечеть Биби — Ханым, даже в сильно разрушенном состоянии сохранившая свое величие. Время оставило от мечети Биби — Ханым достаточно, чтобы можно было легко представить себе ее царственный облик в те времена, когда она была построена. Один тогдашний поэт очень хорошо выразил это потрясающее впечатление в более чем величавых стихах. Говоря о Биби — Ханым, он сказал:
Ее купол был бы единственным,Если б небо не было его повторением,Ее арка не имела б себе равных,Если бы Млечный путь не был ей парой.
Самарканд был постоянным фоном для всего в нем происходившего. Он был строгим камертоном для проверки звучания всего нарушившего его полутысячелетний покой. Я не сомневаюсь, что он был очень польщен пребыванием в нем Фаворского. И был глубоко оскорблен совершенно недостойным присутствием Горощенко, Денисова, Моора, Кости Максимова.
Да, прекрасный величественный город. И все же в этом городе я чувствовал себя чужим. Чувствовал пришлым, этому городу абсолютно не нужным. Не могла помочь очень далекая монгольская основа моей крови, совсем заглушенная последующими приливами крови западной — русской, итальянской, греческой, немецкой, шведской. Не могло помочь и то, что мой далекий предок Джагатай (Чагадай) багатур получил во владение от своего отца Чингизхана именно Мавераннахр, местность между Амударьей и Сырдарьей, где расположены Бухара и Самарканд. Восток совсем вытеснен из моего сознания Западом и может изредка прорываться только в шутку. Так, когда в последний раз выбирали нового председателя Союза художников СССР, я сказал своему близкому другу Олегу Тимофеевичу Иванову, что, по — моему, следует выбрать Афанасия Осипова, якута, учившегося в Суриковском институте и, стало быть, моего ученика, прекрасного живописца и европейски образованного человека. Олег Тимофеевич усмехнулся и сказал: «Это в вас чингисхановская кровь заговорила». Но ведь и Осипов мне понравился именно тем, что при своем далеком восточном происхождении стал настоящим высококультурным европейцем!
Да, я чувствую себя дома в Москве, или в Петербурге, или в лучших городах на свете — в Париже, где я был три раза, или в Риме, где был два раза.
Моя очень краткая встреча с Самаркандом в 1960 году только подтвердила, что для меня Самарканд является достойной всяческого преклонения и восхищения, но посторонней моей душе экзотикой.
Мы вернулись в Москву в 1944 году. Наши комнаты в Плотниковой переулке были бережно сохранены Виктором Никитичем Лазаревым. Только все окна выбиты и шкаф, отделявший мою детскую кроватку, пробит осколком бомбы. Это случилось в ту ночь, когда был разбомблен Вахтанговский театр на Арбате, близко от нас.
По возвращении, я поступила в Московскую среднюю художественную школу. Папа и мама, оба, были приглашены И. Э. Грабарем в основанный им Институт искусствознания, тогда Академии Наук, в качестве аспирантов, хотя по возрасту и опыту работы не очень подходили для этой роли, но война спутала все карты. Отец вернулся в Музей изобразительных искусств, где проработал до конца 1949 года, когда музей был превращен в выставку подарков Сталину. Мама написала и защитила в 1948 году диссертацию о Яне Ван Эйке — успела благополучно защитить: началась «кампания» по борьбе с космополитизмом: маму выгнали из искусствоведческой секции МОСХа как «занимающуюся неактуальной проблематикой» (у нее были книги и статьи о Рембрандте, Рубенсе и пр.). Ее подруга, Наталия Александровна Гурвич, шутила после защиты, что мама благополучно спрыгнула на ходу с несущегося на всех парах поезда.
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});