Опыт биографии. Невиновные - Феликс Григорьевич Светов
Следователь прокуратуры — та самая молоденькая девица с университетским значком, очевидно еще с младых ногтей воспринявшая манеры и облик партдамы (мы видели этих дам в разных креслах до министерского включительно), — была явно обеспокоена моим сообщением о том, что на днях появится московский адвокат. Мы отправились вместе с ней в тюрьму (свидание мне все-таки разрешили, хотя областной прокурор еще раз намекнул, что они ждут от меня помощи; я, мол, должен повлиять на сестру, пусть ведет себя умно), по дороге она ворчала: «В Москве думают, что все знают и понимают, а у самих никакого представления о местных условиях, взяли бы лучше местного адвоката, вам бы пользы больше, с ним тут считаются…» — «Он же приедет не в колхоз, по делам кукурузы, — обозлился я. — А сестра, кстати, полжизни прожила в Москве, ей тамошние условия ближе, да и зачем вам, чтоб с ним тут считались?..» А так все у нас было мирно, я про себя ухмылялся, дивясь ситуации: забрался с хорошенькой девицей в полупустой трамвай, надо было проехать пять — десять остановок от прокуратуры до тюрьмы; день был ясный, я, забывшись, чуть было не купил ей трамвайный билет. У меня даже мелькнула мысль о возможности такого пути спасения сестры: взять ее сейчас покрепче за руку, а там вечер, ресторан — чего только не может быть! Но очень далеко все заехало в наших с ними отношениях, я, так сказать, эстетически понимал немыслимость подобной путаницы жанров. К тому же с трудом передвигался, во мне булькало и переливалось: несмотря на летнюю жару, поверх пиджака надет был застегнутый на все пуговицы плащ, карманы штанов, пиджака и плаща я набил банками, бутылками с водой и кефиром, свертками и кульками — она сидела уже три месяца, а передача в тюрьму разрешалась только одна, следующая — через полгода, а это была пора, когда там просто морили голодом. «Купите что хотите, — сказала мне накануне следовательница, — я не возражаю. Только, наверное, с собой ей взять не разрешат».
Мы приехали, нам открыли одну, потом вторую дверь, и еще долго я шел вслед за ней, куда-то поднимаясь и спускаясь, задевая бутылками и банками за окованные железом двери, вдыхая сыроватый и острый запах человеческой униженности, шедший от этих толстенных стен, способных отразить натиск любого средневекового завоевателя. Наконец мы пришли: небольшая комната, открытое в решетках окно, стол и два табурета. «Подождите», — сказала мне девица с университетским значком и вышла.
Это свидание с Идой в калининградской гестаповской тюрьме и в присутствии следователя и надзирателя в белом халате — продолжалось оно полчаса — стоило годов изучения существа нашей жизни, на котором когда-то настаивал редактор областной газеты на Сахалине.
Мне всегда казалось, что все можно понять и если не найти оправдание, то, во всяком случае, увидеть другую точку зрения, а в ней свою аргументацию с более всеобъемлющей позиции, вынужденную, в силу государственного взгляда, брать за скобки частную боль и переживания. Я все время пытался понять и следствие, и прокуратуру, вплоть до тюремной администрации: должен существовать порядок, а без пенитенциарной системы современное общество немыслимо, ибо и нравственный закон вынужден предполагать необходимость изоляции преступника во имя общего блага. Я мог бы, поднапрягшись, попытаться даже прочувствовать придуманную необходимость задержания сестры, хотя это и было мудрено. Но безнаказанность равнодушной и одновременно трусливой подлости — это было выше моего разумения.
Ведь всего этого можно было не делать! Но могли, имели право, а стало быть, почему бы свое право не осуществить, не потешить злобную мстительность? «Вы знаете, что она была с любовником?» — крикнул мне областной прокурор, когда понял, что номер со мной не получился. «Это дает вам право держать ее в тюрьме?» — спросил я, и это стоило мне в тот раз запрещения свидания.
Наверное, нет человека, которому было бы хорошо в тюрьме, — в этом смысл чудовищного института. Но Иде (я догадывался об этом и раньше, а тут понял сразу) она противопоказана из-за органических свойств ее натуры. Она могла, когда очень надо, быть сдержанной, но не умела, не в состоянии была понять казенной силы и казенных отношений. Человек активный и верящий в собственную силу, обаяние, знание людей и умение с ними сойтись (хотя на самом деле не было ни умения, ни знания, а главное, памяти на свои бесчисленные неудачи именно по этим причинам), а также из-за поразительной для человека, по натуре доброго, убежденности в собственной правоте и упорном стремлении собственную правоту навязать. Но одно дело, когда она как-то жила, пусть в уродливом, но нашем привычном мире. Здесь был другой мир, проникнутый тупым и злобным нежеланием понять, а кроме того, правом не понимать что бы то ни было в человеке.
Я почувствовал все это сразу, как только она вошла — несломленная, но уже готовая. И в том, как она вошла, еще пытаясь, как обычно, говорить «на людей», но уже знала, с кем имеет дело. И в том, как чуть робко, со всеглавнейшей своей застарелой инфантильностью сказала о том, что вот, мол, как обычно, ухитрилась что-то напутать и попала в карцер, а надзиратель в белом халате повернул к ней квадратную бандитскую рожу и рявкнул: «Первое предупреждение!» А когда я, поняв, что она больна, лежит в тюремной больнице, выразил что-то о возмутительности того, что врач не сообщил об этом, что должны были в таком случае разрешить передачи, она испугалась — подведу врача, жалуясь, и в то же время уже явно боялась начальства. И в ее уверенности, что это вот-вот кончится, и внезапном страхе: «Неужели суд может быть только через месяц?»
Я попытался разрядить атмосферу в залитой солнечным светом комнатенке и вывалил свои припасы из карманов на стол: «Времени у нас немного, ты пока ешь». И тут белый халат поднял на меня мутные блеклые глаза: «Этого ничего не положено, только через контору!» Я подумал, что он это так, для порядку, попытался что-то сказать, пошутить. Но он равнодушно встал с табурета: «Прекращаю свидание».
«Да ладно, Свет, — сказала Ида, — я даже