Николай Водовозов - Белинский
Со смертью Пушкина Белинский почувствовал себя осиротевшим. В ушах его продолжали звучать слова другого поэта, еще неизвестного, но заговорившего властно, как наследник Пушкина:
Замолкли звуки чудных песен,Не раздаваться им опять;Приют певца угрюм и тесен,И на устах его печать!
БЕЗ КОМПРОМИССОВ
А материальное положение Белинского становилось все хуже. Он, правда, имел несколько предложений сотрудничать в журналах, чуждых ему по взглядам, но предпочитал, по его собственным словам, не только «лучше молчать и нуждаться, но даже и сгинуть со свету, нежели говорить не то, что думаешь, и спекулировать на свои убеждения».
Единственной его надеждой в этом бедственном положении было издание научной грамматики, которую он написал. В апреле 1837 года книга была дозволена цензурой, и Белинский представил ее в Московский учебный округ для напечатания на казенный счет, как школьное пособие. Но и тут его ждала неудача. Несмотря на научную ценность его грамматики, она была признана неподходящим учебником, и в печатании ее на казенный счет ему было отказано. Тогда Белинский решил действовать сам. Он занял у друзей необходимую сумму денег и отпечатал, около двух с половиной тысяч экземпляров грамматики на свой счет.
Непрерывные лишения и заботы надломили и без того слабое здоровье Виссариона Григорьевича. Он тяжело заболел. Врачи потребовали немедленной поездки на Кавказ для лечения. Пришлось бросить все дела, занять еще небольшую сумму денег и срочно выехать из Москвы. В июне он уже был в Пятигорске.
Лечение водами оказало на него благотворное действие. Друзьям в Москву он пишет бодрые письма: «Сейчас пришел с вод, устал, как собака; в Пятигорске довольно весело; природа прекрасна; зрелище гор — очаровательно, особливо в ясный день, когда видны снеговые горы и между ними двуглавый Эльбрус, который я каждое ясное утро вижу из окна моей комнатки. Бештау от Пятигорска в 8 верстах, но кажется, что до него нет и 20 сажен. Какая бездна ягод — клубники и земляники; носят ведрами. Идешь по горе и давишь ногами землянику, а есть нельзя — такая досада!»
В Пятигорске Белинский встретился с Лермонтовым, сосланным на Кавказ за стихотворение на смерть Пушкина. Встреча их была очень сердечной, они вспомнили времена московской студенческой жизни, затем перешли к более далекому прошлому, к детству. Оказалось, что оба они чембарцы, стало быть земляки. Заговорили о «прелестях» провинциальной жизни. Лермонтов едко и остроумно вышучивал узость интересов провинциальной публики, их мещанство и консерватизм. Белинский, стремясь оправдать разумность действительности, заявил, что можно и в провинции быть образованным, передовым человеком, что еще в XVIII веке многие русские помещики, жившие в уединенных усадьбах, знали чуть не наизусть французских энциклопедистов и Вольтера. Тогда Лермонтов, не скрывая иронии, сказал: «Да я вот что скажу вам о вашем Вольтере: если бы он явился теперь к нам в Чембар, то его ни в одном «порядочном» доме не взяли бы в гувернеры».
Резкая реплика поэта рассердила Белинского. Он в течение нескольких секунд молча смотрел на Лермонтова, потом, считая излишним продолжать разговор в таком тоне, надел на голову фуражку и, едва кивнув на прощанье, вышел из комнаты.
Белинский не искал больше встреч с Лермонтовым и с неудовольствием говорил о желчном характере поэта. Но когда через некоторое время ему дали прочесть только что законченную на Кавказе поэму Лермонтова «Песнь о купце Калашникове», он почувствовал искренний восторг от гениальной силы этого подлинно народного произведения. «В этой поэме, — заявил Белинский, — поэт от настоящего мира не удовлетворяющей его русской жизни перенесся в ее историческое прошедшее, подслушал биение его пульса, проник в сокровеннейшие и глубочайшие тайники его духа, сроднился и слился с ним всем существом своим, обвеялся его звуками, усвоил себе склад его старинной речи, простодушную суровость его нравов, богатырскую силу и широкий размет его чувства, как будто современник этой эпохи, принял условия ее грубой и дикой общественности, со всеми их оттенками, как будто бы никогда и не знавал о других, — и вынес из нее вымышленную боль, которая достовернее всякой действительности, несомненнее всякой истории».
Непрерывное горение мысли спасало Белинского от отчаяния, в которое впал бы менее, сильный человек под непрерывными ударами неудач личной жизни. «Я бы выздоровел и душевно и телесно, — признавался он в это время, — если бы будущее не стояло передо мною в грозном виде, если бы приезд мой в Москву был обеспечен. Вот что меня убивает и иссушает во мне источник жизни». Он получил известие, что сбыт грамматики идет плохо. Он устал от нищеты, от необходимости каждую минуту думать о куске насущного хлеба. Из его измученной груди вырвался почти крик отчаянья: «Если грамматика решительно не пойдет, то обращаюсь к чорту, как Громобой, и продаю мою душу с аукциона Сенковскому, Гречу или Плюшару»[13].
Но он тотчас же возмущается своей минутной слабостью: «…не хочу продавать себя с аукциона… Беда, да и только! Нет никакого выхода. Или продал свое убеждение… или умирай с голоду… Это становится невыносимо. Я боюсь или сойти с ума, или сделаться пошлым человеком».
В таком нравственном состоянии Белинский в начале сентября 1837 года выехал из Пятигорска в Москву, закончив курс лечения, но не закончив своего счета с жестокой нуждой.
Только к весне 1838 года материальное положение Белинского несколько улучшилось. К этому времени он стал фактическим редактором журнала «Московский наблюдатель». Но это улучшение было весьма относительным. Издатель журнала Степанов платил Виссариону Григорьевичу всего 80 рублей ассигнациями[14] в месяц, да и то неаккуратно. Журнал расходился плохо: читателей не удовлетворяли статьи, написанные в духе «примирения с действительностью».
Белинский принадлежал к числу тех людей, для которых никакая практика невозможна без освещающей ее теории. Недаром один из современников его метко сказал о нем: «Белинский был одной из высших философских организаций, какие я когда-либо встречал в жизни».
Хотя Белинский по вопросу о «разумной действительности» жестоко ошибался, тем не менее последовательность его взглядов была беспощадна. Его не останавливали никакие крайние выводы, поскольку он считал основной ход рассуждения правильным. Он выводил все нравственные основы своего поведения из тех философских принципов, в истине которых был убежден с присущей ему всепоглощающей страстью.
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});