Ариадна Эфрон: рассказанная жизнь - Елена Баурджановна Коркина
Наконец коридор кончается, на другом конце кладбища – такой же выход, как из парижской подземки. Мы выходим в ту же темную, тихую ночь.
– Что же они все там делают? – спрашиваю я.
– А разве вы не знаете, что не все люди воскреснут? – отвечает мне мой невидимый спутник.
На этом сон кончился.
Париж – Москва, март 1937
Поезда тогда тихо ходили, и ехала я суток трое, наверное. И вот эта дорога. Ну, Франция она всегда Франция, потом Бельгия – какой-то индустриальный пейзаж, потом Германия – чистая, выметенная, страшная! А потом – таким преддверием России – нищая Польша.
Едешь по Германии, видишь, как утречком рано выходят хозяйки, начищают мелом медные кнопки звонков, моют входные ступеньки, везде флаги со свастикой, чисто, тихо, везде такой страшный порядок.
А в Польше – разбитая дорога, лошаденка, телега, непролазная грязь, и сидит, скособочившись, съежившись, в лохмотьях, хозяин этой клячи…
Помню, ночью вошел поляк, очень худой, очень бедно одетый, продавал он открытки с какими-то видами, продавал от себя, то есть где-то купил и на какой-то грош больше просил за них. А меня провожали с подарками, столько всего мне насовали, и я дала ему какую-то коробочку – так он бросился на колени и стал мне руки целовать!.. А потом сели юноша и девушка. Их выгнали из консерватории, потому что они евреи. И девушка – такая красавица! – с возмущением об этом рассказывала. Их не пускали на занятия – так они за дверью слушали, их били – а они все равно ходили, не поддавались.
А потом граница, нейтральная полоса – пятьдесят-сто, я не знаю, сколько именно километров, трудно определить по движению, – и в одном тамбуре наши пограничники, в другом – польские. Поляки длинные, поджарые, в квадратных своих фуражечках, гордые, нищие. И наши Вани. А потом – Негорелое, наша пограничная станция.
И как все странно: одна и та же земля всюду – она очень мало меняется с запада на восток, – и так все разно: чистота и порядок фашизма, нищета Польши и фантастика России.
И все-таки, вот немцы, их порядок, на котором учился Сталин, все-таки у них не было это так организовано политически, как у нас. У них в концлагерях можно было кого-то записать умершим, переменить фамилию, организоваться, у нас же все это было исключено. Все должности, дающие возможность как-то помочь человеку, у нас занимали проверенные люди, службисты, а помочь ты мог единственно своим куском хлеба, если бы захотел, больше ничем. И каждый следил друг за другом – везде, всегда. То, что раньше распространялось лишь на революционеров и полицию, не затрагивая остальных, теперь было возведено в степень гражданской доблести. Как это все удивительно! И как уже все забылось! Это единственная страна из известных мне, а может быть, и из неизвестных, где у народа такая короткая память. Русские – это Иваны, не помнящие родства. Забыть, потерять свое прошлое, историю, города, могилы – этого нет нигде во всем мире! И как быстро!.. Века и века подряд Россия крестила лоб и молилась православному Богу, потом пришли едва вылупившиеся потомки, отменили все это, и народ забыл, и с такой легкостью, и теперь это все исчезло. А теперешнее обращение нынешней интеллигенции к религии, поиски ею духовности – это же все от ума идет, от религиозных философов, не тем путем, не впитано с молоком матери. Короткая память и удивительное равнодушие: русские всегда исполняют «волю пославшего меня», любую волю любого пославшего всегда исполняют, а потом ее забывают и исполняют новую – фантастика, а не страна!
Тюрьма
Когда попадаешь в тюрьму, сразу прекращается поток впечатлений – любых, которых в обычной жизни не замечаешь.
Здесь сразу – всё, четыре стены между тобой и миром, и абсолютный досуг, которого тоже не бывает в обычной жизни. Поэтому обостряется слух: ты слышишь, как звякает ключ, хотя он совсем не звякает, слышишь, как где-то открывается дверь, хотя все там делается абсолютно бесшумно.
И вот, казалось бы, в этой обстановке можно было бы читать все подряд, лишь бы как-то занять себя. А оказалось наоборот – плохие книги там читать абсолютно невозможно. Книги проходят там свою проверку на настоящесть. Например, Пушкина там можно читать сколько угодно и что угодно, Маяковского тоже, Лермонтова тоже, хотя я как-то не очень его люблю. А Пушкина можно читать без конца, как Евангелие, и даже лучше, как менее открытое, он неисчерпаем, и можно открывать его для себя все глубже и глубже. А вот Байрон – я читала, правда, плохие переводы, но все-таки Байрон, – не идет совсем. Странно, правда?
И вообще, за счет оттока всех внешних впечатлений человек начинает развиваться по своим внутренним законам, без помех; он начинает жить тем, что он есть, что в нем есть, а не доставляется ежеминутно извне. И развивается не вширь, а вглубь.
И после этого у меня уже на всю последующую жизнь определился вкус к настоящему: читать, видеть, слушать, смотреть – только настоящее.
Тёпа
Она вошла в мою камеру, я взглянула на нее и подумала: «Ого! Каких детей начали сажать!» Небольшого роста, худенькая, в беленьких носочках. Мы очень быстро подружились,