О БОРИСЕ ПАСТЕРНАКЕ. Воспоминания и мысли - Николай Николаевич Вильмонт
Жалоба
Напишите нам, и мы в срочном порядке примем меры.
О БОРИСЕ ПАСТЕРНАКЕ. Воспоминания и мысли - Николай Николаевич Вильмонт краткое содержание
Николай Николаевич Вильмонт (1901—1986) — одна из интереснейших фигур
в нашей литературе.
Исследователь немецкой и русской литературы, признанный знаток Гёте,
переводчик с русского на немецкий и с немецкого на русский,
автор известных книг «Великие спутники» и «Достоевский и Шиллер»
и многих других работ, был давним, с юных лет, другом Бориса Пастернака.
В своих воспоминаниях Н. Вильмонт не только рассказывает о событиях тех,
теперь уже далеких лет, о людях, близких тогда Пастернаку, но и интересно комментирует
многие произведения поэта.
Номера страниц показаны в фигурных скобках. В оригинале номера страниц находились в нижнем колонтитуле, поэтому номер страницы здесь указывает на окончание текста на странице.
О БОРИСЕ ПАСТЕРНАКЕ. Воспоминания и мысли читать онлайн бесплатно
H. Вильмонт
О БОРИСЕ ПАСТЕРНАКЕ
Воспоминания и мысли
Или воспоминание самая сильная способность души нашей…
А. С. Пушкин
Глава первая
Умер Борис Пастернак. И сразу стало ясно, что от нас ушел гениальный художник, последний большой поэт современности. «Есть ли в поле жив человек?» Не думаю, чтобы так-таки перевелись богатыри на земле. Пройдут десятилетия, даже не века, и, возможно, появятся новые поэты. Но покуда их нет. И не только у нас, на Руси, как оно ни обидно для самолюбия современников, отечественных и зарубежных. В нем одном (после смерти Блока) наблюдалась та соразмерность дарования и творчества с жизнью поэта, которая, собственно, и составляет отличительный признак истинно великого художника.
Пока гений живет среди нас, трудно верить в его гениальность, если только — и притом вне зависимости от чисто артистического его обаяния — жизнь художника не успела перерасти в легенду до того, как он нас покинул. Прижизненному признанию художника гением больше всего мешает почти неизбежное свойство гениальности — неравноценность, даже несовершенство иных его творений. Впрочем, все это относится и к творцу Вселенной, и притом в такой степени, что я и в него «прижизненно» чаще не верю.
Совершенен ли Леонардо да Винчи? Совершенны ли Гёте, Толстой, Шекспир или Сервантес? Достоевский, Томас Манн, даже Пушкин и Чехов? Нет, они гениальны. Совершенны: стихи Теофиля Готье, проза Мериме или Анатоля Франса. Но кто назовет их гениями? Они {-4-} только совершенны, и это заслуженно возвышает их надо всем, что несовершенно, не будучи гениальным. От большинства полотен Леонардо веет холодом; они кажутся искусственными при их сопоставлении с его фрагментами (с головой безбородого Христа,например) или с его анатомическими студиями или с карикатурными зарисовками флорентийских старух. Так ли сплошь совершенен гениальный Фауст? Нет, конечно. И часто в легковесных суждениях его порицателей больше толку, нежели в пустых панегириках присяжных его превозносителей.
И все же гении, и только они, достигая предела своего мастерства, своего искусства «владеть и властвовать» [1] , дают нам понять, что такое высшее искусство. Оно пламенеет «рождественской звездой»,
От неба и Бога, — как стог, в стороне
и указует нам на истинную природу совершенства.
Не без боли и внутреннего сопротивления я здесь, уже в самом начале моих записей, пробуждаю физически навсегда умолкший бессмертный голос Бориса Пастернака, создателя, быть может, самого совершенного русского стихотворения XX века — «Рождественская звезда», где его поэзия достигает небывалой виртуозности и вопреки виртуозности и с нею в союзе — предельной простоты.
— А кто вы такие? — спросила Мария.
— Мы племя пастушье и неба послы,
Пришли вознести вам обоим хвалы.
— Всем вместе нельзя. Подождите у входа.
Средь серой, как пепел, предутренней мглы
Топтались погонщики и овцеводы,
Ругались со всадниками пешеходы, {-5-}
У выдолбленной водопойной колоды
Ревели верблюды, лягались ослы.
Светало. Рассвет, как пылинки золы
Последние звезды сметал с небосвода.
И только волхвов из несметного сброда
Впустила Мария в отверстье скалы.
Он спал, весь сияющий, в яслях из дуба,
Как месяца луч в углубленье дупла.
Ему заменяли овчинную шубу
Ослиные губы и ноздри вола.
Стояли в тени, словно в сумраке хлева,
Шептались, едва подбирая слова.
Вдруг кто-то в потемках, немного налево
От яслей рукой отодвинул волхва,
И тот оглянулся: с порога на Деву,
Как гостья, смотрела звезда Рождества.
Он умер на исходе 30 мая 1960 года и был моим другом — «давно-давно»… Это дважды повторенное «давно» — намек на другие, более ранние его стихи — из цикла «Второе рождение». Он удивительно умел произносить эту словесную двоицу — приглушенно напевным голосом, будто смычок тронул струну контрабаса; и сразу создавалось впечатление глухого пустынного пространства (немец бы здесь воспользовался выражением: «Zeitraum», но мы не располагаем таким словосочетанием) :
Давно-давно
Смотрел отсюда я за круг Сибири,
Но друг и сам был городом, как Омск
И Томск, — был кругом войн и перемирий
И кругом свойств, занятий и знакомств.
И часто-часто, ночь о нем продумав,
Я утра ждал у трех оконных створ.
И муторным концертом мертвых шумов
Копался в мерзлых внутренностях двор.
И мерил я полуторною мерой
Судьбы и жизни нашей недомер,
В душе ж, как в детстве; снова шел премьерой
Большого неба ветреный пример.{-6-}
Спешу оговорить: эти стихи до меня не имеют никакого касательства; а тот, к кому они были обращены [2], от смущенной и горькой растроганности, воскликнул веселым фальцетом: «Почему только Омск или Томск? Это отвратительные города с ужасными уборными!» — чем вызвал такой же веселый, но баритональный смех автора: на глазах у поэта блеснули слезы, в которых себе мужественно отказал адресат стихотворения. Пастернак обнял его, «ища губами губ», и адресат, невзирая на понятную ему подоплеку стихов, остался его другом…
Последних четыре года мы почти не встречались. Размолвки не было. С моей стороны была обида (существа которой я здесь не коснусь), с его — нежелание рассеять обиду, иначе равнодушие, а быть может, и более глубокое и оправданное недовольство мною как человеком и литератором , от которого он в свое время ждал интересной книги о себе. Но написанию такой книги время долго не благоприятствовало. А потому меня даже удивило, что он, казалось бы, переставший в меня верить, все же на смертном одре повторил свое желание (большой давности), чтобы я о нем написал.
Тронуло меня, собственно, не столько само его пожелание, сколько то, что в этой связи он произнес, рядом с моим, другое имя, имя моего друга Б. П. [3], назвав его, как некогда и всегда: Борей. Это меня сразу перенесло в давно прошедшие времена, когда я — почти еще мальчик — имел над ним (не на слишком долгий срок) какую-то мне самому не совсем понятную власть. Я ею пользовался с непростительным, но вполне простодушным легкомыслием