Анна Гарф - Ак-Чечек — Белый Цветок
Тихо-тихо стало в лесу, и синичка услышала теньканье первой капели. Встрепенулась, спохватилась:
— Кланяюсь вам до земли, великий беркут! В этом краю лед в семь рядов лежит, снег из семидесяти семи туч падает. Я одна тут с зимой спорю, весну зову: «Дил-кель! Дил-кель! Весна, приди! Весна, приди!» Это по моей просьбе теплый ветер подул, белый снег потемнел. Сама за вами лететь собиралась, да недосуг: «Дил-кель! Дил-кель! Весна, приди, приди! Цици-вю, цици-вю! Цок-цок-цок! Цици-фюйть!» Слушайте, слушайте, великий беркут, смотрите, смотрите!
Опустился беркут на голую вершину лиственницы, кругом посмотрел.
— Дил-кель! Дил-кель! — звенела синица. — Весна, приди!
И там, где слышалась эта песенка, снег таял, просыпались ручьи и реки, наливались на деревьях тугие почки.
— Ладно, — засмеялся беркут, — на этот раз прощаю тебя, легкая головушка. Через год видно будет, правду ли ты говоришь.
Вот с тех пор, чтобы обман не раскрылся, синица раньше всех в лесу начинает свою весеннюю песнь, а за ней запевают и другие птицы.
Малыш Рысту
Далеко-далеко, там, где небо с землей сливается, на подоле синей горы, на берегу молочного озера жил мальчик. Ростом он был с козленка. Из двух беличьих шкурок мальчик сшил себе шапку, из козьего меха — мягкие сапожки. Лицо у него было, как луна, круглое, и он никогда не плакал.
Язык птиц и зверей мальчик хорошо понимал, пчел и кузнечиков внимательно слушал. Он и сам то зажужжит, то застрекочет, то как птица защебечет, то зажурчит, как родник. Дунет мальчик в сухой стебель — стебелек поет, тронет мальчик пальцем паутинку — она звенит.
Вот однажды ехал мимо молочного озера хан Ак-каан верхом на белом коне. Услыхал Ак-каан нежный звон.
«Это не птица поет, не ручей бежит», — подумал хан.
Перегнулся он через седло, раздвинул кусты и увидал круглолицего мальчика. Малыш сидел на корточках, дул в сухой стебель, и стебель пел, словно золотая свирель.
— Как тебя зовут, дитя?
— Мое имя Рысту-Счастливый.
— Кто твой отец, где мать? Кто тебя кормит, кто поит?
— Отец мой — синяя гора, мать моя — молочное озеро.
— Хочешь быть моим любимым дитятей, Рысту? Я сошью тебе соболью шубу, дам тебе проворного иноходца, подарю серебряную свирель. Садись, малыш, на круп моего коня, обними меня покрепче, и мы помчимся быстрее ветра к моему белому шатру.
Рысту прыгнул на круп коня, обнял хана Ак-каана, и конь помчался быстрее ветра.
Было у хана двое детей: сын Кёз-кичинек и дочь Кара-чач.
Услыхали они ржанье коня, выбежали навстречу отцу, стремя поддержали, коня расседлать помогли.
— Что ты привез нам, отец?
Хан Ак-каан схватил Рысту за шиворот, поставил его перед своими детьми:
— Вот какой привез вам подарок! Дайте ему мою серебряную свирель, и он будет играть вам свои песенки и днем и ночью.
Но Рысту играть на серебряной свирели не захотел. Он от обиды слова вымолвить не мог.
— Не хочешь моих деток потешить? — рассердился хан. — Будешь, непокорный мальчишка, мой белый скот пасти!
И вот днем без отдыха, ночью без сна перегонял Рысту с пастбища на пастбище ханские стада, искал, где трава слаще, где вода чище. Летом солнце нещадно малыша жгло, зимой мороз пробирал до костей. Мягкие сапожки его скоробились, легкая шубенка присохла к плечам, глаза научились плакать.
Но никто ему слез не отер, никто с ним не заплакал.
Однажды зацепился малыш сапожком за сухой корень, споткнулся и упал лицом в траву. А встать не может, ослаб…
Лежит он и слушает, о чем шмели жужжат, о чем муравьи беседуют.
— Когда этот мальчик на синей горе жил, он плакать не умел.
— О чем же теперь плачет он так горько!
— Ноги его стертые болят, руки его натруженные устали.
— Да, тяжело ему день и ночь за стадом ходить.
— А сказал бы он, как перепел детям своим говорит: «Пып!» — и коровы, как перепелята, не сдвинулись бы с места.
— А крикнул бы он, как коростель кричит: «Тап-тажлан!» — и коровы поиграли бы с ним на лугу.
— Пып! — молвил Рысту по-перепелиному.
Коровы тут же легли.
— Тап-тажлан!
Коровы поднялись с травы, плясать начали.
Теперь малыш опять повеселел. Он сидел на берегу реки и щебетал, играя с береговыми ласточками. А коровы песни пели и плясали на лугу.
Узнал об этих забавах хан Ак-каан, как туча, посинел, как гром, загремел:
— Коров пасти не хочешь? Будешь масло сбивать.
Поставили малыша к большому чану с молоком, дали в руки длинную палку-мутовку и заставили крутить ее день и ночь. Руки мальчика отдыха не знали, сомкнуть глаза он ни на миг не смел.
Семья хана, его гости, даже слуги ели лепешки с маслом, а малыш Рысту и сухой лепешки никогда не видал.
— Хочешь — угощу? — засмеялась Кара-чач. — Сыграй на серебряной свирели! Вот лепешка, вот свирель.
— Это я принес свирель! — закричал Кёз-кичинек.
— Нет, я! — крикнула девочка и вцепилась брату в волосы.
Тот размахнулся, хотел было ударить ее, но Рысту сказал:
— Пып!
И рука девочки прилипла к волосам брата, рука мальчика к плечу сестры.
— Что с вами, дети мои? — заплакала ханша, обнимая сына и дочку. — Почему такая беда с вами случилась? Лучше бы этот мальчишка к палке-мутовке прилип!
— Пып! — тихонько прошептал Рысту, и ханша прилипла к своим детям.
Пришел домой хан:
— Что случилось? Почему все плачут, а ты один смеешься, непокорный Рысту? Отвечай, что с моей ханшей? Что с моими детьми? Не ответишь — нож возьму, голову твою отрублю, пику возьму — сердце твое проколю!
— Пып!
И хан остался стоять рядом с ханшей, в одной руке пика, в другой нож.
А малыш Рысту бросил палку-мутовку, толкнул ногой большой чан, поднял сухой стебелек, дунул в него и запел, как порхающая в небе птица.
Слушая эту песенку, хан дрожал, как мышь, ханша стонала, как большая лягушка, дети тихо плакали.
Пожалел их малыш, правую руку вверх поднял.
— Тап-тажлан! — крикнул он.
Хан, ханша, Кёз-кичинек, Кара-чач — все четверо в ладоши захлопали, ногами затопали, приплясывая, из аила[3] выскочили.
А счастливый Рысту на золотой ханский помост взошел. Один раз поскользнулся, в другой кувыркнулся, рассердился на самого себя, самому себе «Пып!» сказал и тут же к золотому помосту прилип.
Посидел-посидел, кругом поглядел — белый чистый войлок ханского шатра туго натянут на прочные жерди. Небо только через дымоходное отверстие увидеть можно — маленький синий клочок, величиной с ладонь.
Душно стало малышу в ханском шатре на золотом помосте.
— Тап-тажлан! — сказал он.
Помост подпрыгнул — малыш подскочил! Да так высоко, будто на крыльях взлетел, через дымоходное отверстие наружу вылетел. Перекувыркнулся, упал, на ноги встал и побежал к молочному озеру, к синей горе. Прибежал, молока из озера ладонью зачерпнул, разок-другой глотнул, улыбнулся, на синей горе шалаш себе поставил. Там и поныне живет.
Поет свои счастливые песни, играет на стеблях цветов, будто на свирели, паутинные нити пальцами перебирает, и паутинки в ответ тихим звоном звенят.
Эти песни, посвист, звон каждый может услышать, кто к тому месту, к той черте, где небо с землей сливается, подойдет.
Красная лиса и сыгырган-сеноставец
На каменной россыпи у светлого ручья, в щели между двух валунов жили дружные сыгырганы-сеноставцы.
Зубами резали они траву, сушили ее на камнях и ставили стога.
А повыше стойбища сеноставцев жила красная лисица.
Вот однажды в пасмурный день вышла она на охоту. Услыхал сеноставец-малыш лисьи шаги, почуял лисий запах, головой повертел, да как крикнет:
— Сыйит! Сыйит! Лиса идет!
Сеноставцы юркнули в щели и норы, осталась на каменной россыпи лишь сухая трава.
Понюхала лиса стожок и чуть не заплакала:
— Еще ни одна лиса сеном не кормилась, неужто я буду первая?
Выдернула клок, пожевала, а проглотить не может, только язык оцарапала да в горле запершило.
«А все из-за этого пищухи-сеноставца, — рассердилась лиса, — погоди-погоди! Съем я тебя и всю семью твою».
Подошла к щели между двух валунов и заверещала ласково:
— Ияу-у, какой старательный хозяин здесь живет, как ровно он траву накосил, как хорошо просушил ее, как ловко стога сметал! Даже человек мог бы у этого сыгыргана, у такого славного малыша, поучиться. Вот было бы счастье на этого умницу хотя бы одним глазком взглянуть.
Слыша эти похвалы, сеноставец спокойно в своей норе лежать не может. Он с боку на бок ворочается, вздыхает даже.
А лиса еще умильней тявкает:
— Неужто я никогда этого расторопного молодца не увижу? Ах, как приятно было бы с ним побеседовать…