Федор Гладков - Повесть о детстве
Однажды в полуденный час, когда все гурьбой шли домой меж коноплей, бабушка вдруг запела, высоко подняв голову: "Подуй, подуй, погодушка..." Мать и Катя с охотой подхватили первые же слова, и их голоса с сердечной теплотой полетели по конопляным волнам. Мать пела высоким голосом и смотрела на небо. Катя, серьезная, суровая, пела низким альтом, словно и в песне хотела показать всем, что она сильна, что она сама хозяйка своей судьбы. Дедушка шел впереди зыбким шагом и, когда женщины запели песню, снял картуз, схватился за бороду и остановился. Должно быть, эта песня встревожила его и разбудила давно уснувшие образы далеких дней минувшего. К моему удивлению, он, сжимая кривыми пальцами бороду, со скорбной улыбкой, встряхнув головой, запел высокой фистулой в тон бабушке. И мне почудилось, что все вздрогнуло и вспыхнуло вокруг, и стало вольготно и чудесно. Улыбаясь, покачивая головой, он играл голосом, украшал его переливами, вскриками и вздохами. А бабушка смотрела на него со слезами на глазах.
Отец шел вместе с Сыгнеем впереди, а Тит и Сема убежали раньше. Вероятно, отца с Сыгнеем поразил дедушка.
Что случилось с грозным и благочестивым стариком, который терпеть не мог песен в дому? Они прибавили шагу и, не оглядываясь, быстро скрылись в зарослях черемухи на усадьбе. Уже у самых кустов я услышал басовитый голос Паруши. Она рыла картошку на своей полоске.
- Эх, Фома, милый ты мой!.. Аннушка! В кои-то веки!
Сорок грехов с вас снимается, что вспомнили нашу молодость.
Она -выпрямилась, большая, могучая, и растроганно улыбалась нам.
А когда мы вышли на улицу, дед опять потух и насупил брови.
- Ну, будет вам горланить-то! Идите проворней! Ш стол собирайте! После обеда работы невпроворот: надо успеть нынче две копешки обмолотить. Ветру нету - веять не придется.
Песня оборвалась, и опять стало буднично и тускло. Но мать все днч до отъезда из деревни не потухала: лицо ее светилось какой-то затаенной радостью, а в опечаленных глазах горел огонек нетерпеливого ожидания. Отец ходил споро и уверенно и держался независимо.
Кончилась молотьба, зерно засыпали в амбар. Надо было выезжать в поле поднимать пары. На черемухе зажелтели листочки, и в небе появились холодные, размытыг облака. И вот в один из таких дней мы собрались в путь.
Пристал к нам и Миколай Подгорное. Поехали мы не на своем мерине, а на возу Терентия. Он вместе в братом вез на двух телегах сырые кожи в Саратов от Митрия Степаныча, а оттуда должен привезти товар для лавки. Миколал уезжал в Астрахань, как обычно, один, без жены.
Паруша шла вместе с бабушкой, массивная, тяжелая, но рука ее была легкая, ласковая, когда она гладила меня по плечу.
- Ну, вот и вырвали тебя с поля, лен-зелен... И будет носить вас ветер-непогодь по чужой стороне. А чужая-то сторона неприветлива. Ну, а при горе-тоске не плачь, а спой песенку с матерью: "Хорошо тому на свете жить, кому горе-то - сполагоря..." Дай вам господи счастье найти!..
У бабушки текли по щекам мутные слезы.
Прибежала Маша с заплаканными глазами, и приплелся пьяный Ларивон с ведром браги в руках.
- Настенька, сестрица моя дорогая!.. Вася!.. Проститe меня, Христа ради, окаянного!.. - И падал на колени, подметая бородою пыль. - Нет мне больше житья, сроднички мои! Загубил я душеньку свою... и Микитушку не охранил...
И Петрушу не отбил от ворогов... Сестрица моя Настенька!
Сколь я тебе зла наделал!.. На, казни мою голову! И сестру Машеньку, назло себе и людям, Кощею бессмертному продал... Путь-дорога вам счастливая, Настенька, Вася!..
И он плакал пьяными слезами.
- Я, Настенька, на могилке мамыньки ночую... и плачу...
Он бился головой о дорогу, опять поднимался и разболтанными шагами, с ведром в руках, старался догнать нас.
Маша не оглядывалась на него и шла рядом с матерью, с жестким, застывшим лицом. Вся семья наша шла за возами. Бабушка молча плакала. Дедушка, угрюмый, шел позади отца с иконой в руках, без картуза, и говорил строго и наставительно:
- Деньги шли помесячно. Пачпорт на год выправил.
Ежели денег не будешь высылать, по этапу домой вытребую. На стороне-то не балуйся: вина не пей, в дурные дела не суйся. От веры не отходи... У Манюшки Кокушевой перво-наперво остановись. Она хоть и сорока, а родня. Она от веры не отстала - приютит и приветит. Живет у сестры, а Павел-то Иваныч там дом свой имеет, лошадей держит.
Хозяин. По вере-то он пристроит тебя...
А бабушка уговаривала его сквозь слезы:
- Ну чего ты, отец, толкуешь-то? Чай, он не маленький, не арбешник... чай, он не на разбой едет, а на работу. Аль он не знает, как отцу помогать?
Маша тихо говорила матери:
- Ты, нянька, и не думай приезжать сюда, пропадешь совсем. А я от Сусиных все равно убегу... Вот осенью Фильку в солдаты забреют, я опять на барский двор. А то к Ермолаевым или к Малышевым. Эти люди в обиду меня не дадут. Может, и сама к вам в Астрахань улечу.
У широкой межи, перед пестрым столбом, все остановились. Дедушка с бабушкой стали у столба. Он поддерживал обеими руками икону на груди, а бабушка плакала. Мы все трое - отец, мать и я - одновременно истово крестились и падали на землю. Потом подошли к иконе и поцеловали ее. Мать здесь же взяла горсть земли и завязала ее в платок. Все молча, неподвижно, молитвенно постояли, склонив головы.
- Ну, трогайте!.. Час добрый!.. - пронзительно крикнул дедушка. Прощай, Васянька!.. Не забывай, чего я наказывал...
Отец обнял поочередно и деда, и бабушку, и братьев, и Катю, и Машу, и они поцеловались три раза крест-накрест. Мать долго не отрывалась и от бабушки, и от Кати, и от Маши и плакала навзрыд. Катя крепко обняла меня и прижала к себе, и я впервые увидел, как она подурнела от слез. Маша долго не выпускала меня из рук и шептала:
- Не забудешь меня? Не забудешь? А баушку Наталью уже забыл, чай?
- Я ее никогда не забуду...
Сыгней схватил меня за руки, потянул за собою и, посмеиваясь, кричал:
- Не пущу! Домой воротимся. Пускай отец с матерью одни уезжают.
Паруша легко вскинула меня к своему лицу, поцеловала и, опустив на землю, растроганно пробасила:
- Ну, лети вольготно, голубь перелетный!.. Береги крылышки-то!..
Тит и Сема простились как-то сконфуженно и неловко.
Далеко по полю бежал к нам Кузярь и махал рукой. Но когда возы тронулись и мы с отцом и матерью пошли вслед за ними, Кузярь остановился как вкопанный и растерянно посмотрел нам вслед. Потом повернулся и так же быстро побежал обратно, болтая головой из стороны в сторону.
Я уже знал, что если он бежит и головой болтает, значит, плачет обиженно.
Шагая по дороге, мы часто оглядывались и до самых Ключей видели, как стояли все наши у столба и смотрели нам вслед.
Столбовая дорога, широкая, накатанная, с бесчисленными старыми кольями, заросшими травой, шла в Саратов, к Волге. Деревня наша уже скрылась за холмами, но долго еще видна была верхушка колоколенки с блестящим шпицем да маячил в лиловой дымке Красный Map. Так началась наша новая жизнь.
Мне было очень больно и жалко расставаться с деревней, где я оставил что-то бесконечно дорогое. Что ожидает меня в будущем в этом далеком, неведомом краю?
Заплакал я только тогда, когда почувствовал ноющую боль в сердце. На телеграфных проволоках сидели синие пигалицы и жалобно кричали мне:
- Прощай!..
1948