А за околицей – тьма - Дарина Александровна Стрельченко
– Силой ищи, не руками! Чувствуй! Рамку чувствуй, полотно! Дубовую кору почувствуй. Хлопковое поле!
Стебли гнулись от ветра, ласковый вьюнок обвивал запястье. В пальцах потеплело, закололо, но только на миг. Виде́ние рассеялось.
Она не в детстве. Она не в Лесу. Она в Хтони, она на пороге того, чтоб стать ягой.
– Здравствуй, старая знакомка, – прошипел Керемет. – Так ко мне и не заглянула с тех пор? А ведь звал…
– Что тебе надо? – резко спросила Ярина.
Выпрямилась, глотком загнала страх внутрь, глянула в рыжие пустые глазницы и вскинула руку. Керемет покачнулся на громадной ветви. Один из черепов – тот, в который угодила огненная стрела с Ярининых пальцев, – рухнул в реку. Перья вокруг затеплились, пошли чёрной каймой, осы́пались хлопьями пепла.
– Что тебе надо? Зачем ягу позвал из Леса? Отвечай!
Грохот раскатился по Хтони. Полноводная Калмыш подхватила треск, словно рвали громадное полотно. Заложило уши. Лес застыл. Ярина улыбнулась и засмеялась тоже, вторя хохоту Керемета, от которого содрогнулась Хтонь.
Керемет поднял ладонь. Черепа умолкли. Огненные глазницы уставились на Ярину.
– Ты ведь поняла уже, что придётся тебе погубить Обыду. Ту, которая тебя вырастила. Ту, которая дала силу. Ту, что тебя любит…
Затих хохот, но гремело ещё вдали эхо – будто камнепад.
– Одна она тебя любит во всём Лесу, на Дальних полянах и Ближних. Одна.
Негромко говорил Керемет – а дрожали ели, острым дождём сыпалась хвоя.
– Что, ты про День Красный подумала? Ласковый да весёлый, в глаза глядит, будто пёс. Преданный, добрый, скачет на алой лошадке по небосводу – и всё на том! Слуга он яги и Инмара. Не будет приветлив с ягою да с ученицей её – быстро Инмар его рассеет, другого на его место поставит!
Опять заухали Кереметовы черепа, загремели кости. Перья потекли смолой, смола хлынула в озеро, вода вышла из берегов, хлестнула по ногам ледяной плетью.
– Что, ты про Ночь подумала? Ночь тому служит, кто во тьме хозяин. Ночь хитёр, изворотлив, а внутри одна тьма, да такая, что ты заглянуть хоть и можешь, а боишься…
Ярина стояла ни жива ни мертва, глядела в рыжие глазницы, а у самой перед глазами пролетала вся жизнь в Лесу, разворачивалась красной лентой, какие Обыда ей в косы вплетала на Инвожо…
– Что, ты про тварей Лесных подумала, про водяных, домовых да русалочек? Все они с тобою, пока ты с ними добра. А добра ты только потому, что не чувствуешь себя ещё ягой, не веришь, что одна в ответе за Лес. Как почувствуешь – сразу поймёшь, что суровой, жестокой куда чаще придётся быть, чем светлой да добренькой. Власть, милая, на страхе держится. А где страх, там ни дружбе, ни любви нет места…
Ни дружбе, ни любви… Да как так? Почему он врёт? Ведь то и дело в избу к Обыде Лесные наведываются. И на шестнадцатую весну как дружно, как славно было! И если кому какое зелье, какая помощь понадобится, Обыда всегда… всегда…
Всегда ли?
Вспомнилось, как День на Обыду глядит, пока она сама не видит, – в глаза улыбается, а за глаза злобу таит за Туливить. Вспомнилось, как Кощей с Обыдой говорит – уважительно, степенно, но ведь слова поперёк никогда не осмеливался сказать… Вспомнилось, как Утро Ясное коня отворачивает, когда чует впереди на тропе ягу. Как Лудмурт замирает, тише воды ниже травы становится, стоит ей показаться…
– Одна Обыда тебя любит, – шептал Керемет, а вода поднималась всё выше, до щиколок дошла, до коленей, ледяная, мёртвая. – Одна она. Потому что знает, что тебе предстоит, потому что сама была на твоём месте… А тебе её убить придётся. Верно говорю, глазастая?
Ярина глубоко вдохнула, гася внутри Пламя. На сердце будто чемерицей капнули, принялись по нему травить кислотой. А сердце – не дерево, не камень…
– Страшно тебе? Больно тебе? Страшно. Больно. Ведь ты человек всё же. А мне не страшно, не больно… – Шёпот ласкал, обвивал чёрным льном. – Мне ли угрызениями мучиться? Мне ли бояться хозяйку Леса? Мне ли бояться? Мне, Ярина, ничего не страшно. И я могу в твоей беде, в твоём горе и выборе помочь…
Сладко баюкал голос Керемета, обращался в шорох, поднимал, опускал, будто волны. Закрывались глаза, обволакивало тёмным облаком сердце.
– Хочешь, помогу тебе, Ярина? Хочешь, погублю её? В её сне явлюсь в Лес, в её сне оборву нитку. Она и не почувствует – словно пёрышком по щеке. Всё позади останется в мгновенье ока. Ты только разреши… Разреши… Твоё слово – и я попаду в Лес…
– Как… моё слово? – разлепила губы Ярина. – Разве достаточно? Разве я яга?
– Достаточно, ты ведь уже почти яга… Обыда ритуал почти завершила. Последняя часть осталась. Третья. Разве не сказывала она тебе, что это за часть?
– Нет, – простонала Ярина, сжимая голову.
Тяжело дышать. Горячо. Горько… Всё в дыму.
– Разреши мне, Ярина… Ты ведь уже почти яга, совсем немного осталось… Миг, когда будущая яга настоящей становится, – смерть, смерть прежней… Какое тебе дело, Ярина, сама ли Обыда умрёт или я убью? А откажешься – тебе с ней биться придётся. С той, что тебя вырастила, с той, кого любишь. Любишь, любишь, нечего отнекиваться на чёрном пороге… А без боя она не сдастся… А ты ведь и проиграть можешь, глазастая…
– А-а-а-а… А-а-а-а! – Вырвалось из горла, из самого́ раскалённого нутра, и ступа, никогда не признававшая, в мгновенье явилась на зов. Ярина взвилась в небо, разорвала тучи, крикнула изо всех сил: – Нет! Нет!
И полетела домой, над соснами, над гнилыми тропами, над Золотым садом, над онемевшей Хтонью. И только смех Керемета, вспарывая небо и землю, звенел следом до самой грани.
* * *
Сон был тяжёлый, муторный. Ко́рзилось[96], будто Обыда достала лесенку, прислонила к печи, полезла на верхние полки. Принялась перебирать склянки – пыльные, глухие. Вытащила глиняные чашки, выставила на стол, начала протирать. От чашек запахло хвоей, крушиной. Ярина потянулась вперёд, силясь различить, что за чашечки – крохотные, знакомые…
Обыда вышла на крыльцо, выставила чашки на порог. Провела над ними рукой, и каждая зарябила густой хлебной водой, всплыли из глубины цветные ягоды. Ярина прижалась к окну, разглядывая чашки. Было. Было такое, было…
Река разлилась до самых окон. Одна за другой появлялись у крыльца тени, поднимались, облачались в плоть, в светлые платья, брали по чашке