Ирина Сабурова - О нас
Юкку рассуждает вбок от хозяина, смотрит в окно -- стекла моет только дождь на этой мансарде, они такие же серые. Чуть пониже, через улицу, видна совсем темная крыша Дома Номер Первый, где Юкку Кивисилд -- один из обитателей "гроба" -- крохотной каморки на самом верхнем этаже. В "гробе" покатый потолок, и вдоль кровати можно пройти только боком к узенькому окну, у которого стоит стул. Под кроватью -- склад второго обитателя, Яниса Лайминя: мешки с луком, который он привозит за полторы тысячи километров с севера. Вечером, если оба дома, то вторая перина с кровати расстилается на полу, на кровати спят по очереди. Днем в комнате сидеть трудно -- печки нет. Янис усиленно занимается торговлей, а Юкку пока присматривается ко всему. Сырой и темноватый "гроб" -- только остановка на пути, а ночью можно и согнуться.
Юкку приходится порядочно гнуться во всех каморках "богемного" этажа -он почти два метра ростом, широкоплечий, двигается легко и уверенно, легко входит к любому в жизнь, как к себе домой. Ему нравится это -- быть выше, чем другие, отсюда и привычка закидывать голову назад, отбрасывать светлые, чуть вьющиеся волосы с широкого лба, шлемом. Недаром каждый человек почти с первого взгляда называет его "викингом" и Юкку принимает льстящее прозвище, как должное, чуть кивая головой. Руку он протягивает редко -- только тому, кто ему нравится. Остальным только кивает, усмехаясь чуть-чуть. Глаза у него небольшие, но очень внимательные, пристально и цепко схватывают и запоминают надолго. Сейчас, среди обычно измученных, страдальческих, хмурых лиц особенно поражает его улыбка ("на нее, как на диван, ложиться можно" -скажет потом Берта) -
... и потому, что от нее светло,
и потому, что ею я согрета! -- декламирует Оксана, перефразируя Анненского, которого она не знает, но зато песенку Вертинского.
Оксана живет в каморке напротив, вернее, на кровати, прилепившейся к широченному подоконнику довольно большого чердачного окна -- "просто настоящее ателье" -- расхваливает фрау Урсула. На подоконнике же -крохотная печка для брикетов -- влезает ровно два с половиной -- краски, кисти и картонка, в которой две кружки с отбитыми ручками и погнутая кастрюлька: буфет. У кровати косо полулежит мольберт и портреты каких то, судя по бездарности, отдаленных теток. Эти портреты достает "тевтон" -голубоглазый белокурый Ганс, и Оксана замазывает их зелененьким фоном повеселей, а затем рисует букеты или вазы с цветами: маки покупают охотнее всего. Невероятно, но вот покупают же немцы... и откуда у них только стены берутся среди этих развалин, чтобы на них картины вешать! Может быть именно потому, что стен осталось так мало, ими дорожат больше...?
Ганс, не устоявший перед вишенными глазами и темными косами вокруг головы -- Оксана не одному парубку кружила голову -- достал краски ей, а цветную тушь -- Юкку Кивисилду. После того, как Юкку изобразил его "Парсифалем", польщенный Ганс повел его знакомить со своим, ревниво охраняемым источником: эта мансарда напротив. Дом цел, хотя сильно пошарпан снарядами; стекла выбиты, и очевидно, некоторых внутренних перегородок нет, но никто не живет, как ни странно. Когда Ганс и Юкку поднялись по шатающейся лестнице на чердак, под самые стропила, и из-за погнувшихся балок мелькнула черная тень в монашеской рясе, подпоясанной красным шнуром -- Юкку чуть свистнул даже от удивления, сразу узнав его. Поэтому он не удивлялся больше, когда хозяин, тяжело опустив широкий рукав на костыль, прихрамывая прошел вперед, толкнул сколоченную из неструганных досок дверь -- и в большой чердачной комнате, разгороженной несколькими блеклыми ширмами, в глаза сразу бросились старинные кресла, и пузатый бидермейеровский комод с парчевой дорожкой, на которой с застывшей улыбкой сидел бронзовый Будда.
У окна лежали на козлах доски, и на них -- цветные стекла, краски, груда серебряной бумаги. То, что получалось из этого, было расставлено вокруг Будды -- всевозможные расписанные стекла: в жирных черных контурах светящиеся от подложенного серебра орнаменты и древние рожи каких то, византийских что ли, уродов.
-- Увлекался мальчиком этим занятием, а теперь вспомнил -- сказал хозяин, -- и представьте себе, их покупают для подарков. Вот ведь неистребимая традиция наших немцев, в особенности сейчас перед Рождеством, когда нигде ничего нет. Иногда меняю даже бауерам на сало...
Он умолчал, что около пузырьков с красками стояла старая, драгоценная пишущая машинка с готическим шрифтом. Незаменимый инструмент для выделки не менее красочных официальных документов! Самые важные немецкие учреждения пользовались этим шрифтом, и вот пожалуйста, какое угодно: брачное, метрическое, военное свидетельство ... Любую печать можно вырезать по образцу из сырой картошки -- производит прекрасное впечатление, и куда важнее настоящей, поскольку той -- нет. На документы люди раньше редко обращали внимание, теперь от них, или хоть от каких нибудь, часто зависит жизнь. (Американские эмпи, агенты советских военных миссий на каждом шагу...)
Хозяин опустился в кресло напротив Юкку, и молча и внимательно разглядывает его, картинно запахиваясь в рясу, потом, все еще опираясь одной рукой на костыль, вынимает из кармана резную табакерку, нюхает привычным движением из нее белый порошок и любезно протягивает ее Юкку.
-- Между нами... пожалуйста! Ганс рассказывал мне, что вас зовут Викингом. Я заинтересовался, и теперь понимаю, почему.
-- А я вас сразу узнал --, медленно говорит Юкку, спокойно отводя протянутый кокаин. -- Нет, вы меня не знаете. Но я редко забываю лица, в особенности такое, как ваше. -- Он еще замедляет слова, будто ощупью находит их, одно за другим. -- Это было летом в Гиссене -- да. Смешно -- шел проливной дождь, когда я попал в город, который зовут "Гиссен". Я только что удрал тогда из лагеря, решил отправиться сюда. Пробирался по всякому -- на крышах, буферах, ну как теперь люди ездят. Устал, давно не ел -- словом, вряд ли чем нибудь отличался от серой, жалкой толпы. И поезд, неизвестно откуда и куда, стоял, и на перроне сплошной стеной стояла эта толпа -- и вдруг она расступилась, сжалась, -- и тогда я увидел вас. Тогда у вас были два костыля подмышками, серая куртка, -- и такой ледяной, невидящий взгляд, такая сила в этом презрении и к собственной, и к чужой жалкости, что мне стало сразу стыдно как то, и я подумал: вот, у этого поучись, это из тех, настоящих людей, которые не сдаются ...
Ганс удивленно поднял голову. Викинг, признающийся в своей слабости! Да он стоит среди них всех, как скала, и еще улыбается при этом.
-- Потому что есть и другие -- еще медленнее продолжал Юкку, тоже невидящим взглядом смотря в окно. -- В сорок первом, когда нас освободили немцы, пошел в подвалы местного НКВД, Каика искать, племянника моего, семнадцать лет ему было, когда забрали. Кряжистый был, первым силачом в классе считался, -- а потом наверно, пожалел о своей силе, -- был бы послабее, не вытерпел бы столько. Видно ведь было, как мучили -"теломеханикой" это у товарищей называется. А среди них всякие были, русские и украинцы, азиаты, еврей один, и наши эстонцы, Теннисен, например ... Интернационал. Это бестиальное зло никакими географическими границами не ограничивается. И пусть мне не говорят ура-патриоты и тряпочные интеллигенты: вот этот, мол, народ, жесток по натуре. Жестокость именно в натуре, а не в национальности... У меня, как видите, скандинавский тип, так многие "фазаны", как у нас нацистов называли, заглядывались... их плюгавый истерик должен был хоть окружать себя северной расой, чтобы расистскую теорию проповедывать. Вы заметили, что Гитлер и Геббельс были ее ходячим опровержением? Не будь Гитлер фюрером -- в его еврейской бабушке не было бы в то время никаких сомнений. Так вот, привязался один фазан -- уж очень я ему понравился, завербовать хотел в какой то там штандарт. Сам невысокий, рыжеватый, прыщеватый, очень узкие губы, как ниточки, а глаза улитки -крохотные, выпуклые, щупающие и липкие. Пригласил меня однажды к ним на "Бунтер Абенд" -- пестрый вечер. Хотел очевидно проверить, гожусь ли для них, я по наивности думал, что просто вечеринка с попойкой -- от скуки и ради наблюдений отчего не пойти. Оказалось, что они отгородили от зала барьером возвышение, вроде сцены, за которым мы сидели за столом. Напротив в углу поставили нечто вроде виселицы, на которой висел человек на собственном члене, а в залу выпустили несколько голых женщин и озверевших догов-кобелей, которые их насиловали... Простите, о таких вещах не следует говорить вслух, рассказы о пытках считаются предосудительными, их замалчивают. Надо же пощадить наши бедные нервы, и спрятать голову в песок, -- ах, ах, пожалуйста, не надо ужасов! Мы никогда никаких ужасов не хотели, Боже сохрани, мы всегда старались их не видеть, мы ничего, ничего для них не делали, кроме того, что не делали вообще ничего для того, чтобы этого не было, да и как мы могли, мы, маленькие люди могли только трястись и бояться, нас нужно только пожалеть за то, что мы такие несчастные!... Простите. Я наговорил лишнего. Но все таки, не горячась, а совершенно спокойно, разрешите задать вопрос: всякая диктатура держится на штыках или пистолетах, как хотите. Это аксиома. Но почему не аксиома то, что ни один штык, ни один пистолет сам по себе держаться в воздухе не может? Почему всегда забывается о том, что диктатура держится не неделю, а годы, десятки лет только потому, что находится очень много -- повторяю -- очень много людей, которые, и притом нередко с удовольствием, с охотой держат в руках эти самые пистолет или штык, и пулемет вдобавок? Да, держат по разным причинам. Одни потому, что хотят просто держать власть в своих руках, другие потому, что будут всегда на стороне сильного, третьи хотят добиться своих маленьких целей, четвертые просто из страха за себя самого и семью. Одни отдают приказы, другие их исполняют, третьи пишут о них в статьях и романах, как приказано, четвертые пашут или льют сталь, как им приказано. Формы разные, но суть одна, -- поэма или космический полет, "теломеханик" или инженер -- все держат пистолет в руках, и сменяют его только на пулемет во время войны в защиту этой самой власти! И все это вместе называется пресловутой любовью к родине, и всякое иное действие считается изменой и предательством!