Владислав Крапивин - Шестая Бастионная (фрагменты)
Меня деликатно выпроваживали с кровати, на ней рассаживались гости. Вваливался Вовка Покрасов с охапкой дров: его семейство посылало свою долю для печки.
Мы с Вовкой устраивались у трехногого стола и лениво расставляли на картонной доске шашки. У потолка повисали слои табачного дыма. Начинала рокотать гитара.
Или мне сейчас так помнится, или в самом деле все песни были о море и дальних краях...
"Прощайте, скалистые горы..."
"На рейде ночном легла тишина..."
"Ой вы, ночи, матросские ночи..."
"Плещут холодные волны..."
А потом разухабистая:
"В кейптаунском порту с какао на борту "Жанетта" набивала такелаж..."
Может быть, Володя глушил тоску по океанам: из-за сломанной и плохо сросшейся руки он не попал в морское училище-Гитара начинала рокотать тише и печальнее. Это наступало время песни о Диего Вальдесе, которого не пощадила судьба - сделала из вольного бродяги верховного адмирала. Потом на одних басовых струнах звучал тревожный киплинговский марш:
Осторожно, друг: бьют туземцев барабаны
Они нас ищут на тропе войны...
Дядя Боря иногда подпевал, а чаще молча слушал да подбрасывал в печку дрова. (Вот и Лешка Шалимов, Володин брат-пятиклассник, принес полешки). Дядя Боря прикуривал, ухватив желтыми пальцами выпавший на железный лист уголек. Лицо его было неулыбчивым.
Он был в душе поэтом и путешественником, но жизнь получилась не такая. Надо было помогать матери и родственникам, пришлось работать поближе к дому на конторских должностях. Да к тому же не пойдешь в матросы с больным позвоночником. Но дядя Боря никогда не жаловался на судьбу и печальным бывал редко. Пожалуй, только во время песен. Наверно, они напоминали, что он до сих пор не видел моря...
Я ловлю себя на том, что далеко ушел от разговора о Севастополе. Но мне хочется вспомнить подробности тех дней, когда я впервые ощутил тоску по этому городу. Все это неразрывно: комнатка с одним окном, старые ходики, гитара, афиша на стене, хорошие люди, которые грустили о море. И книга, которую я стащил у Лешки Шалимова.
Это случилось в начале июня. Дяди Бори не было дома, и я от нечего делать зашел к Шалимовым. Лешка сердито мастерил из загнутой медной трубки и гвоздя пугач-хлопушку. На меня он глянул с хмурым равнодушием. Вообще-то мы были хорошими знакомыми, почти приятелями, потому что несколько лет жили рядом. Но иногда Лешкин возраст брал свое, и тогда я чувствовал себя малявкой. Случалось, что Лешка с друзьями-ровесниками хихикал над моими большими ушами и пугал мохнатыми гусеницами, которых я жутко боялся. В те дни, о которых я рассказываю, он дразнил меня непонятным прозвищем Кнабель. Дразнил за голубой нарядный костюмчик мне прислал его в посылке отец (он еще не демобилизовался и служил в Германии). Прозвище было обидным и несправедливым, потому что я обновкой нисколько не хвастался. Просто больше не в чем было ходить, все прежние штаны и рубашки поистрепались.
Впрочем, Лешкины дразнилки были беззлобные. А по-настоящему злился он, если к нему лезли под руку во время важной работы. Поэтому я не стал соваться и разглядывать пугач, а смирно присел на укрытую суконным одеялом койку.
На коричневом сукне лежала книга. На книге были разлапистые якоря и парусные корабли. И слова: "С. Григорьев. Малахов курган".
"Тюх... Тюх-тюх-тюх..." - затолкалось у меня сердце. Все, что было связано с морем и парусами, приводило меня в волнение. Книгу я тихо открыл и стал читать, как десятилетний мальчик Венька стоит на крыше своего дома и смотрит на входящую в бухту эскадру.
Страница за страницей... Я листал их неслышно и сидел не шевелясь, хотя ныла спина, а колючее одеяло кусало ноги. Я боялся лишним движением напомнить про себя Лешке. Если с пугачом не заладится, Лешка книгу отберет, а самого меня выставит.
Видимо, с пугачом ладилось. Лешка, не сказав ни слова, ушел, а через минуту на дворе грохнуло и перепуганно завопили куры. Выстрел встряхнул меня. Надо было принимать решение. Сказать Лешке "дай почитать"? Он может ответить "бери", а может и буркнуть "сам читаю", или "не моя", или "иди ты на фиг, Кнабель"...
Я непослушными пальцами расстегнул на животе перламутровые пуговки, запихал книгу под куцую заграничную рубашечку и боком скользнул на кухню, а потом в комнату дяди Бори. Щелкнул на двери крючком и замер с книжкой у стола...
Через какое-то время (кто его знает, через какое!) Лешка задергал дверь.
- Кнабель! Это ты стырил книгу?
- Сам "Кнабель", - дерзко отозвался я, уповая на прочность крючка.
- Ну ладно, Славка. Давай сюда... - сказал Лешка довольно миролюбиво.
- Я только маленько почитаю.
Дверь задергалась изо всех сил.
- Давай сюда, кому говорят!
- Жила! Все равно не дам, пока не дочитаю! - отчаянно сказал я, потому что расстаться с повестью о Севастополе было выше сил.
- Ну, только выйди, - нехорошим голосом предупредил Лешка.
В окно я увидел, как он присел на крылечко и стал скоблить спички для пугача.
Выходить я не собирался. Но в любую минуту мог явиться кто-нибудь из Некрасовых и пришлось бы отпереть дверь.
Я тихо откинул крючок. Потом проник в незапертую квартиру к Некрасовым, а оттуда через окно выбрался на улицу.
Домой я не пошел. Чего доброго, Лешка явится за книгой и туда. Я забрался в гущу желтой акации в сквере у цирка и просидел там с "Малаховым курганом" до вечера. Потом читал дома допоздна, а кончил к середине следующего дня, когда за окном плескался и лопотал теплый июньский дождик, перебиваемый солнечными вспышками.
Виноватый, готовый к заслуженной каре, но все равно счастливый, понес я книгу Лешке. По лужам. Лешка встретил меня миролюбиво. Даже не сказал "Кнабель". Может, потому, что я был босой, с ногами, заляпанными до колен грязью, а голубой костюмчик, истерзанный и перемазанный в пыльных кустах акации, потерял свой заграничный блеск. А может, Лешку подкупила моя виноватость. Или он что-то понял... В общем, он улыбнулся распухшими после недавней драки губами и самокритично произнес:
- Ловко ты вчера меня обкрутил... - Потом вытащил из кармана пугач и великодушно предложил: - Аида, жахнем...
Я побаивался жахать. Но признаться в этом Лешке... К тому же десятилетний Венька из повести "Малахов курган" не боялся палить из настоящей мортиры и даже медаль за свою стрельбу получил.
И мы за помойкой по очереди грохнули зарядами из пяти спичек (и я даже почти не жмурился). А про книгу Лешка сказал:
- Да ладно, у меня сейчас "Восемьдесят дней вокруг света" есть. А эту читай еще, если охота...
И я читал еще. На второй раз и на третий. Не спеша. Про Веньку и про Нахимова, про гибель кораблей, затопленных у входа в бухту, и про матросов на бастионах. В книге было много печального, но сильнее печали была гордость. Спокойная такая гордость людей, которые дрались до конца и сделали все, что могли. Тогда я впервые, смутно еще, почувствовал, что в самые тяжкие дни гордость для человека может быть утешением... Если он держался до последнего, если не сдался...
А еще в книге был сам город. Севастополь. Я читал о жутких бомбардировках, о развалинах и пожарах, но сквозь дым военного разрушения продолжал видеть мирный и солнечный город у необозримого моря - тот, который видел Венька с крыши в начале повести. Тот, который нужен был мне. Уже тогда я представлял его совершенно отчетливо. Синие-синие бухты, желтые слоистые обрывы, оранжевую ребристую черепицу на белых домиках, каменные лестницы в запутанных переулках, полукруглые равелины с амбразурами, маяки и бастионы...
Я рассматривал рисунки. Они были сделаны тонкими штрихами, очень понятно и удивительно похоже на то, что написано. Портреты севастопольцев, корабли, орудия. Может быть, сейчас эрудированные критики-искусствоведы нашли бы эти картинки излишне реалистичными и несовременными, не знаю. Мне они нравились. Не меньше, чем сама книга.
Потом, уже взрослым, я узнал, что рисунки для книги делал художник Павел Иванович Кузьмичев, который много лет работал в журнале "Пионер".
Однажды в редакции "Пионера" сильно затянулось какое-то совещание, и я провожал Павла Ивановича домой. Мы ехали в такси по вечерней Москве. По дороге я рассказал, как читал в детстве "Малахов курган" и как мне нравились иллюстрации.
Павел Иванович расчувствовался. И стал вспоминать, с какой радостью работал над рисунками,
- Сергею Тимофеевичу они тоже нравились... Мы с ним хорошо знакомы были. Знаете, я ведь помню, как он работал над своим "Курганом". С любовью работал, переживал. Однажды встречаю, а он говорит просто со слезами: "Похоронил я сегодня свою Хонюшку..."
Хоня - это старшая сестра Веньки, она умерла во время обороны города. Я помню в книге ее маленький портрет - на фоне покосившихся, торопливо сколоченных кладбищенских крестов...
Мы с Павлом Ивановичем поднялись к нему в мастерскую и засиделись до полуночи. Он подарил мне свою гравюру "1942 год". Одноногий солдат на костылях движется куда-то по размытой дороге, а на горизонте разрушенный город.