Арсений Рутько - Пашкины колокола
"Чудной какой сон, - подумал Пашка, зажмуриваясь. - Наслушался мамкиных сказок, ну и мерещится всякое. Вот закрыл глаза, а открою - и ничего нет".
Открыл. Но через узенькую щелочку припухших век снова увидел тех же ребятишек - летали под самым потолком... Ага, вон что: они прилеплены там для красоты.
"Где я? - хотел спросить Пашка. - Что за потолок красивый? Никогда такого не видел..."
И вдруг, будто озаренная невидимым светом, встала в памяти картина... Вывороченные из мостовой булыжники, сбитая с магазина вывеска, поваленные фонарные столбы, опрокинутые вверх колесами телеги и пустые пивные бочки. Баррикада?.. Ну да, она! И моросящий без конца октябрьский дождь - за его кисеей поблескивают вспышки выстрелов... Где это? Похоже, на Остоженке? Как будто там? Помнишь: винтовка дяди Гордея вывалилась из-под твоих рук за баррикаду!..
- Очнулся, Пашенька, радость ты моя горькая? - глухо, словно из погреба, донесся голос мамки.
Хотел повернуть голову, но острая боль раскаленным гвоздем пробила все тело от затылка до пяток... И снова обступила тьма...
Мать сидела у госпитальной койки Пашки третьи сутки.
Когда в первую ночь боев Витька Козликов распахнул двери бывшего кафе "Франция" и с порога крикнул мамке, что раненого Пашку увезли в госпиталь, она сорвалась с места и, не накинув кацавейки, не повязав платка, помчалась по улицам, чуть не падая, похожая на птицу-подранка. Витька едва поспевал за ней.
Пашкина мамка оглядывалась, кричала:
- Где? Где?
Витька махал рукой в сторону Остоженки. Так они и добежали до госпиталя, открытого с начала боя в пустовавшем с февраля буржуйском особняке.
Мать не села, а упала на стул возле Пашкиной койки. Мальчишка лежал без сознания, сквозь повязку на лбу и на шее проступила кровь.
- Сынонька! Сыночек! - позвала мать.
Пашка не ответил. Так она и сидела с тех самых пор.
Андреич забегал раза три на дню, присаживался в ногах сына. Вот ведь как поворачивается жизнь: боялись либо раны или гибели для старшего, а вражья пуля настигла мальчишку.
Старый кузнец приходил и уходил. Как ни давило горе, а он не мог оставить товарищей, бившихся с юнкерьем и казаками. Он и в госпитальную палату входил, не оставляя винтовки. Забегал, чтобы узнать, не вернулась ли к Пашуньке память, есть ли надежда. Совал в судорожно застывшие руки жены кусок хлеба, силой заставлял глотнуть воды, выводил в коридор. Но она будто не понимала ничего, сейчас же кидалась обратно, к койке Пашки, и сидела там, не сводя глаз с забинтованного, осунувшегося лица...
А Пашку то поглощала кромешная тьма, то за ее разорванными тенетами проступали знакомые лица, дома, белели страницы книг, билось пламя в кирпичной пасти горна. И без конца звучали в памяти когда-то прочитанные строчки: "Ты не коршуна убил, чародея подстрелил..."
"Ага, слышишь, лязгают о камни подковы римской конницы, шелестят на ветру знамена восставших. Интересно: а какого цвета были у Спартака знамена: красные, как наши, или другие? Надо спросить Люсик... И шесть тысяч крестов с распятыми спартаковцами выстраиваются, но не вдоль дороги в какую-то неведомую Капую, а по заросшим полынью обочинам Калужского тракта. Надо узнать еще: что они тогда писали на знаменах?.. "Мира и хлеба"? "Свобода, равенство, братство!"? Или что другое?"
Голос Шиповника и голос того плевавшего кровью арестанта, освобожденного из Бутырской тюрьмы, били в уши Пашки, словно набатные колокола. Колокола... Это Люсик говорила про людей и колокола. А вот и еще голос. Это на Воскресенской площади, у городской думы, оратор кричит с крыльца в граммофонную трубу: "Солдаты! Присоединяйтесь к рабочим! Помните: в эти часы решается судьба революции!"
Ой, если б не так болела голова! Будто железный клин вбит в нее и кто-то безжалостно ворочает и ворочает его без передыху, мешает думать...
А это что? Гроза гремит, что ли? Или снова стреляют, или паровые молоты бьют в соседнем цеху? Или снова звенят колокола? Нет, Арбуз, это просто кровь с болью стучит в голове, будто кто красными молотками колотит изнутри по вискам...
И снова - тьма... И голос Люсик-Шиповника пробивается сквозь туман... "Нет, Павлик, они хотели жить и очень любили жизнь, но не могли поступить иначе..." А почему все такое красное? Даже дождь на Остоженке, за баррикадой, сыплется на землю красный. Чуть косенький от ветра и красный... Дядя Гордей ушел с Орлом в чайную Бахтина пить чай... Ага, вот чего хочется: чайку...
- Пи-и-и-ить. Пить!
Кто-то прислоняет к пересохшим губам край кружки, зубы звякают по железу... Хорошо, вода холодная, как в том родничке, к которому водила в лесу Ксюта на маминой родине... А вот оно, гляди, Пашка, и озеро, и облака в нем, видишь? И ты летишь там, рядышком с облаками. И голые белые ребятишки, и длинноногая девчонка с трубой. Где ты ее видел? Никак не припомнить...
Чьи-то осторожные пальцы щупают лоб, приподнимают голову.
Пашка приоткрывает веки и видит маленький красный крест и под ним два голубых озерца. Да нет, никакие не озерца, а девчачьи глаза, добрые, как у Люсик... Правда, у Люсик темные, а эти больше похожи на Анюткины, Андрюхиной невесты...
- Лежи, лежи, мальчик... Я сменю повязку... Тебе ведь стало получше, правда?
И глухой, будто из-под воды, голос мамки:
- Пашенька...
А она зачем здесь? Ей же на смену пора, в швейный, где крутятся и крутятся без остановки колеса "зингерок" и кучами навалены солдатские гимнастерки... И злюка-надсмотрщица орет на Пашку, чтобы не мешал мамке...
- Ну вот, голову перевязали, - доносится добрый голос. - Теперь шею и грудь... Ты потерпи, мальчик, потерпи...
Ласковые прохладные руки то тут, то там касаются тела, приподнимают. И опять острая, гасящая сознание боль. И - тьма, тьма. И голос. Нет, Арбуз, уж это не девичий голос, а ручеек звенит, прыгает по коричневым камушкам, звенит и щебечет, как птица... Ксюта и Митяй знали всех лесных птиц, умели находить спрятанные в кустах и в траве гнезда из тоненьких прутиков и стебельков, устланные пухом, - птичьи колыбельки... Это там, в деревне, у тетки Вари, колыбель называется - зыбка... А что? Очень даже подходит... Колыбель колеблется, качается, а зыбка зыбится... Ведь у Пушкина написано "морская зыбь", значит, и зыбка зыбится - можно...
Что-то тяжелое и холодное ложится на лоб. Пашка хочет поднять руку, пощупать, но рука не слушается, в ней тоже колотятся болью красные молотки.
- Несколько сквозных пулевых, - говорит в Пашкином сне грубоватый, но добрый голос. - Скажите спасибо, вот здесь на сотую вершка выше прошла... Потеряно много крови... Делаем все возможное, но наберитесь мужества...
Кому это про мужество? Ему, Пашке?
Мужество!.. Да, все те, о ком рассказывала Шиповник, они мужественные, они - витязи... не боялись боли, не боялись смерти...
Вечер... Зеленая лампа... Стрекозиные крылышки блестят над книжкой... Слышишь? Шиповник рассказывает, как вешали декабристов... Они тоже хотели сделать революцию, но не сумели. Тогдашний царь велел их повесить... Рассказывала про Питер, там много дворцов, где жили цари. Нева... "Невы державное теченье, береговой ее гранит..." А это у Пушкина про Неву написано...
Опять из дальней дали пробивается глухой голос:
- Посмотрим, как пройдет ночь... Сестра Таня, обезболивающий укол!
А при чем здесь Танька-"принцесса", неужто и она раненая?..
Лесной комар ужалил руку пониже плеча... Боль в голове гаснет, красный туман, застилавший глаза, редеет, тает. Так бывало по вечерам, когда садится солнышко за избенкой бабки Вари, помнишь? Багровое небо тускнеет, тускнеет, из оврагов за речкой Вилюйкой выползает туман...
Красные молотки перестают стучать в голове, Пашка открывает глаза. Голые белые ребятишки по-прежнему порхают над ним, а снизу на них откуда-то летит желтоватый свет...
- Мам... Ты тут, что ли?
- Да, Пашенька! Да, кровинка моя милая!
Пашка долго молчит, вспоминает: ведь о чем-то важном надо спросить мамку! Ага, вспомнил!
- Мам... А юнкеров прогнали с Остоженки, от баррикады?
- Прогнали, Пашенька, везде их, проклятых, прогнали! И с Остоженки, и со Скобелевской площади. И из Кремля выбили, сынонька...
Пашка улыбается сквозь сон:
- Значит, витязи победили?.. Как хорошо, мам, да?
- Хорошо, сынок.
И сны окружили Пашку, тихие, светлые. Колышется над озером зеленый камыш, едва слышно шепчутся о чем-то травы, поют, заливаются спрятавшиеся в ветвях птицы. И смеющийся голос Ксюты - это там, где жила покойная мамкина сестра, бабка Варя, - звенит над самым Пашкиным ухом: "Мы тебе перепелкино гнездушко покажем, там их целых шесть, цыплятушек махоньких..." Широкий, до самого леса, разлив белых ромашек с золотыми сердечками. И звон, звон в небе. И тоненький голос Ксюты: "А ты не смотри, не пялься зря. Ты городской, ты его и не увидишь, жаворонка-то. Он как взлетит, так в синем небе и растворится, только песни и слыхать..."
После долгой-долгой ночи Пашка открывает глаза...