Алексей Пантелеев - Из старых записных книжек (1924-1947)
В роте у нас много интеллигентов, и все-таки все (и я в том числе) поют "над Берлином". Такова - власть песни.
* * *
Москва. Гостиница "Балчуг".
Уже вторую неделю обитаю в этой довольно захудалой гостинице, в большом, "общем", на 22 человека номере. Из казармы попал в казарму. Но днем я здесь, как правило, один. Появилась возможность работать и, прежде всего, привести в порядок мои училищные и "фронтовые" записки. А главное рассказать, как все было, как я попал в военно-инженерное училище, а потом и в "батальон особого назначения".
А было так, что мне, попросту говоря, надоело... Надоел, приелся до чертиков окружавший меня быт. После чистой атмосферы блокадного Ленинграда этот быт казался постыдно мелким, пустым и ничтожным. Раздражала постоянная толчея в нашем номере, обилие незнакомых, а часто и неприятных мне людей. Я имею в виду, конечно, не тех, кто останавливался у нас, приезжая с фронта или из эвакуации...
Днем я пробовал работать, писал - для газет, журналов, для Совинформбюро. Принимали, хвалили, но мало что увидело свет. Журнал "Смена" принял мою "Ленинградскую записную книжку", два с половиной печатных листа. Номер был набран, подписан к печати, но в последнюю минуту его задержали... Оказывается, нельзя, не пришло время писать правду о Ленинграде.
От той же "Смены" я выезжал корреспондентом на Западный фронт. С публикациями тоже ничего не получилось.
Напечатал несколько рассказов в "Комсомольской правде", в "Учительской газете". Детиздат принял к изданию небольшой сборничек рассказов. Дубровина предложила переиздать в 1944 году под одной моей фамилией "Республику Шкид". То же предлагал мне, еще до войны, Лев Желдин. Разумеется, ни тогда, ни сейчас на этот позор я не пошел.
А жить в Москве становилось как-то очень кисло. И вот я решил проситься на фронт. Подал заявление в ГлавПУРККА с просьбой мобилизовать меня.
12 марта 1943 года получил наконец московский паспорт. А уже 26 марта сдал этот паспорт в Свердловский райвоенкомат г.Москвы.
* * *
...Три или четыре дня я пробыл в запасном полку. Что это такое запасной полк, - я и сейчас не очень ясно представляю...
Видел там разжалованного старшего лейтенанта. Навсегда запомнилось, врезалось в память его страдальческое лицо, его понурые плечи со следами содранных звездочек на погонах. Когда мы строились в две шеренги, этот несчастный всегда становился на правом фланге и всегда немного впереди строя.
- Такой-то! - кричали ему. - Стать по ранжиру!
- Я - офицер, - глухо отвечал он.
- Бывший офицер!
И обедал он - за общим столом, но где-нибудь все-таки на уголке, в сторонке.
Это униженное тщеславие выглядело, конечно, глупо и смешно, и все-таки мне было почему-то жалко этого дядьку.
На конвертах двух маминых писем я записал историю некоего Тютикова.
Красноармеец Тютиков - нижегородец, колхозник, по паспорту 32 года, прихрамывает на обе ноги. Щупленький, окает. Над верхней губой и на подбородке маленькими кустиками лезут редкие светлые волосики. Сколько ему лет - трудно сказать: не то мальчик, не то старичок. Шинелишка старая, пилотка напялена как-то боком, слева направо, а не с затылка на лоб. Какой-то монашек в скуфейке.
Спрашивают, почему его в запасной прислали.
Улыбается кротко.
- Болен я. Здесь вот - в боку - болит. Ни лежать, ни сидеть не могу.
- Ну, что ж. Значит, домой поедешь - к жене.
- А ведь я не обженившийся.
- Да ну? Чего ж ты?
- А я - малосильный, - говорит он всерьез, с чуть заметной виноватой улыбкой.
- Эх ты - дядя! Ну, ничего... Приедешь и без жены проживешь. Девок теперь много - и такой нарасхват будешь.
Улыбается.
Спрашивают: есть ли у него ремесло?
- Нет. Я - баянист.
В колхозе получал трудодни за те вечера, когда играл. А так - весь день на печи валялся, "берег здоровье".
Черного хлеба не ел, только белый.
Еще бы лучше жил, да у него - мачеха.
Рассказал обо всем этом и глубоко-глубоко вздохнул.
- Ну, ничего, - говорят ему. - Скоро все домой поедем. Газеты-то ты читаешь?
- Не. Я неграмотный.
- Ка-ак? Да ты что? Двенадцатого года - неграмотный?
- Пробовали... уж тут, в армии... учить пробовали. Голова не обнимает.
- ...Братья-то у меня - те грамотные, - говорит он с гордостью. - Один брат - большой начальник.
Выясняется, что брат Тютикова - генерал-лейтенант Г. ("фамилия у него другая, он в зятья вышел"), очень известный и даже прославленный.
- Он мне четыре раза посылки присылал. Командир меня зовет: "Тютиков, тебе посылка!" А там - сахар, пряники, молоко омериканское.
- Любишь ты, я вижу, пряники!
- Люблю. Денег восемьсот рублей прислал. У меня денег много.
Брат не был в деревне 22 года. Последний раз приезжал (из Казани, кажется) на машине. Уже и тогда был "большим начальником": А Тютикову было десять-одиннадцать лет.
- Брат с товарищами приехал. До самого вечера у нас гостили. Одного товарища звали Лоскутников Константин Федорович, второго Симаков...
И так всех четырех запомнил и назвал. Вероятно, самое яркое событие детства, если не всей жизни.
Часто видел его потом. Бежит, припадая на обе ноги. За плечами котомка, на маковке - грязная замызганная пилоточка. Монашек, богомолец, юродивый... Где, в какой стране, за какими морями и океанами может быть такое?!
* * *
(Другие записи, на других клочках.)
Теперь, наконец, узнал, что такое запасной полк. Сюда направляют отставших от своих частей, выздоравливающих, а также тех, кто почему-либо не подходит для службы в действующих частях. Вот и Тютиков таким образом сюда попал.
Тут же, в этом же здании (бывшая школа) - сборный пункт, место, куда поступают для распределения по частям вновь мобилизованные, выздоравливающие, штрафные, разжалованные, отставшие и потерявшие свои части.
Уходя отсюда (а уходят каждый день - то взвод, а то и целая рота), поют:
Прощай, Самарский переулок,
Прощай, кирпичный, красный дом...
Уже есть традиции, они передаются от "поколения" к "поколению", хотя больше недели-двух здесь, мне кажется, никто не заживается.
* * *
Группа тихоокеанских морячков. Двадцать один человек. Бравые ребята, братишечки. На бескозырках - золотом:
"РЬЯНЫЙ"
"РЕВУЩИЙ"
"РАСТРОГАННЫЙ"
"РЕЗВЫЙ"...
Попали сюда за какую-то бузу. Перед этим успели посидеть на гауптвахте. Их рассортировывают и посылают по одному и по двое в действующую армию. Держатся гордо, с пехотой в разговоры не вступают, на обед ходят отдельной командой. Клеши у них засунуты в сапоги, голенища особым фасоном подвернуты почти до щиколоток. Все здоровенные, все красавцы.
Один из них, впрочем, "общается" с пехтурой: ходит по этажам и торгует махоркой. Откуда у них махра - не знаю. Но ее много.
* * *
Там же. Отдельно, на втором этаже живут, дожидаются судьбы своей красноармейки-девушки. Целый день лежат они на подоконниках открытых настежь окон и поют. Поют и грустное ("Прощай, любимый город", "Черная ночь"), и бодрое, маршевое ("Если завтра война", "Идет война народная"), но все, что они ни поют, поют по-русски, по-деревенски, протяжно, заунывно, со слезой в голосе.
* * *
Должен сказать, что мне всюду было хорошо. И всюду - даже на пропахших карболкой нарах запасного полка было интереснее, лучше, чище и, главное, душевно спокойнее, чем в гостинице "Москва".
Навещали меня Тамара Григорьевна Габбе, С.Я.Маршак, И.М.Жданова с Алехой... В казармы никого не пускали, свидания происходили во дворе или даже на улице, у ворот.
Самуил Яковлевич хлопотал, чтобы меня направили в военное училище. Но для этого нужно было пройти очень строгое медицинское обследование. Пошли мы на это обследование вдвоем: я и совсем молодой парень, рабочий завода имени Ильича, Михайлов. Здоровяк. Атлетического сложения. Тоже хотел в училище.
Нас послали на комиссию. Это было где-то поблизости. Пришли мы туда в последнюю минуту, бородач-доктор уже снимал халат, собирался уходить. Мы стали канючить, просить обследовать нас. Пошумел, посердился, но наконец смилостивился:
- А ну - давайте ваши бумаги и раздевайтесь. Быстро только.
Михайлова он почти не слушал. Меня заставил приседать, задерживать дыхание, слушал и через трубку и ухом.
Потом сказал: "Одевайтесь", присел к столу и стал заполнять наши сопроводительные бланки...
С этими бланками мы вышли во двор. Я посмотрел:
"Годен".
- А у тебя что?
- Тьфу, черт, - сказал Михайлов. - Что это? Почему? "Ограниченно годен. Сердечная недостаточность". Какая к черту недостаточность?!!
Я понял, что произошло. Бородач перепутал бланки - мою недостаточность приписал Михайлову. Кричать об этом я, конечно, не стал, обстановку оценил молниеносно: Михайлов молод, у него все впереди, его могут и еще раз обследовать. А меня - черта с два.
- Волновался, наверно, - сказал я с лицемерным выражением сочувствия.
- Что верно, то верно, - сказал он, слегка успокаиваясь. - Волновался я здорово.