Николай Печерский - Красный вагон
Варя бросила на Глеба быстрый выразительный взгляд. «Ты зачем тут сидишь? — говорил этот взгляд. — Ты не сиди, ты уходи».
Глеба не надо было долго упрашивать. Он встал и начал прощаться.
Мать взяла Глеба за руку и притянула к себе.
— Глеб, — сказала она, — ты смотри за Варей. Ты же все-таки мужчина. Я тебя очень прошу.
Что-то очень теплое и нежное пробежало по душе Глеба, и ему захотелось тут же дать Вариной матери суровую мужскую клятву:
«Клянусь, буду защищать до последней капли крови. Вот вам моя честная рука».
Глеб не успел высказать эти благородные и возвышенные мысли.
За спиной у него что-то хрюкнуло, кашлянуло, а потом начало смеяться. Даже не смеяться, а громко и нахально похохатывать.
— Варя, ты почему смеешься? — строго и недовольно спросила мать.
Варя зажала рот ладонью, но не удержалась и фыркнула изо всей мочи:
— Я… я... я не смеюсь... Он же не мужчина, я им сама командую.
Путаясь в длинных полах халата и натыкаясь на койки, Глеб пошел прочь из палаты.
Он шел с твердым намерением — дождаться Варю во дворе и там свести с ней короткий, но суровый и справедливый счет.
От реки уже тянуло вечерней прохладой, острыми горьковатыми запахами болотных трав и перегнивших коряжин. Халаты, которые по-прежнему висели на веревке, простелили по двору длинные сизые тени.
К Глебу подошла рыжая собака с белым пятном на хвосте и доверчиво ткнула носом в руку. Видимо, и ей было сейчас грустно, хотелось ласки и человеческого участия.
Глеб все сидел и сидел на лавочке и ждал Варю.
Умерла она там, в конце концов, что ли?
Из приемной вышла похожая на скворца женщина. Посмотрела на Глеба, пожала плечами и начала снимать с веревки халаты.
«А может быть, лучше уйти?— думал Глеб.— Может быть, лучше не связываться?»
Но, прежде чем уйти, он решил просчитать до тысячи.
Раз, два, три, четыре, пять...
Сначала он считал быстро, без запинки, а потом все тише и тише.
Тысяча закончилась, и Глеб начал считать до пятисот, потом до трехсот и, наконец, дошел до десяти.
Раз... два... три...
Тут дверь скрипнула, и Варя появилась на крылечке. Она знала, что Глеб будет бить, но все равно безропотно и покорно шла к нему навстречу.
Остановилась, склонила голову, будто перед казнью, и сказала:
— Ты, Глеб, меня прости. Я никогда больше не буду...
Перед Глебом никто еще не извинялся, но он хорошо знал: если просят прощения, бить уже нельзя.
Впрочем, и драться ему расхотелось. Весь его боевой запал и злость против Вари пропали.
— Ну ладно, пошли домой, — сказал он. — Только в следующий раз смотри...
Лодки на прежнем месте не оказалось. Она стояла неподалеку, в узкой, заросшей травой бухточке. Чьи-то терпеливые, но неумелые руки по-хозяйски привязали ее бечевкой к осине. На скамейке темнел след маленьких босых ног. Видимо, тут орудовали деревенские ребятишки.
Глеб с трудом распутал узлы на бечевке, приподнял нос лодки, покачал ее из стороны в сторону и столкнул в воду.
Варя без разговоров уступила весла Глебу. Она сидела на корме молчаливая, притихшая, еще больше похожая на девочку, которая чистит зубы мятной пастой.
Вечернее солнце садилось за тучу. Вдоль берега тянулась густая темная полоса, и только чуть подальше, на быстрине, разливалось, будто цветущий багульник, нежное фиолетовое зарево.
Только тут, на реке, Варя рассказала, что произошло в больнице и почему она так задержалась.
Оказывается, Варя про все разболтала матери — и про то, как они щелкали Димку Кучерова по носу, и про то, как сожгли телеграмму, а потом ходили искать, но так и не нашли Зину-Зинулю.
Глеб даже весь съежился и невпопад заколотил веслами по воде.
Тайна раскрылась, и теперь все узнают, как нехорошо и как подло они поступили...
Глеб и раньше думал про Зину-Зинулю, но каждый раз он отмахивался от этой мысли, утешая себя, что все будет хорошо и узелок как-то развяжется сам по себе.
Но узелок не развязывался, а, наоборот, с каждым днем затягивался все туже и туже.
Опустив голову, не глядя по сторонам, Глеб вел лодку быстрыми, неровными рывками.
Варя по-своему поняла это волнение Глеба.
— Ты на меня, Глеб, не сердись, — сказала она. — Сердиться не надо. Мы сейчас придем к папе и скажем: «Папа, мы с Глебом дураки, и мы сами виноваты. Ты поскорее посылай людей в тайгу и разыщи Зину-Зинулю». Папа у меня знаешь какой? Он у меня добрый...
Да, теперь им больше ничего не оставалось — только поверить в чудо. Но в чудеса Глеб вообще не верил. Если они где-нибудь и были, то только не здесь, не в тайге. С тайгой не шути. Если тайга возьмет кого в свои могучие зеленые лапы, отбиться от них нелегко.
Глеб до сих пор помнил тот день, когда погиб отец.
К избе подъехали сани, и в них неудобно и тяжело лежало что-то большое, накрытое жестким брезентом.
В дом Глеба не пустили. Пока набежавшие откуда-то старухи обмывали отца и надевали на него в последний раз белую чистую рубашку, Глеб сидел у Пуховых и плакал.
А потом гроб положили на белые полотенца и понесли на кладбище...
Глеб уже тогда понял — в тайге не зевай, в тайге держи ухо востро.
Понял и очень скоро и легкомысленно забыл...
Нет, никакого чуда не будет. Надо скорее плыть к красным вагонам и рассказать про все брату или Георгию Лукичу. Может быть, еще не все потеряно и еще можно что-нибудь сделать...
Глеб налег на весла.
Чувыр, чувыр, чувыр, — неслось в тишине.
Над рекой уже стояла ночь. Слева тянулся лесистый берег и смутно маячили темные вершины Трех Монахов. В черной маслянистой воде горела длинная, похожая на веретено звезда.
Но вот они и дома. Тихо и темно в тайге. Вокруг ни одного огонька.
Варя пошла в «контору», а Глеб к себе.
Сейчас он подымет Луку, Сережу Ежикова, честно и открыто признается им во всем.
Глеб поднялся по лесенке, открыл дверь. В вагоне никого не было. На кровати Луки и Сережи Ежикова лежали скомканные простыни; на полу возле столика валялась подушка.
Было во всем этом что-то очень загадочное и страшное. Глеб рывком толкнул дверь и прыгнул вниз, на землю.
К Варе. Скорее к Варе!
Но Варя уже сама шла навстречу Глебу. В темноте трещали под ее ногами сучья, меж деревьев мелькало белое платье.
— Глеб, это ты или это не ты? — еще издали спросила Варя и остановилась.
— Я, Варя, я-я!
Варя подошла к Глебу, приложила к сердцу растопыренную ладонь.
— Глеб, папы нет. Там лежит телеграмма... Алушкин обратно ищет Зину-Зинулю...
Глава двенадцатая
Утро не принесло ничего нового.
Глеб каждый час ходил к реке, смотрел вдаль на узенькую, убегавшую в тайгу тропинку.
Но тихо вокруг. Только кукушка кричит в заречном березняке: «Лу-ка, Лу-ка, Лу-ка».
Вместе с Лукой и Вариным отцом разыскивать Зину-Зинулю ушли почти все.
В поселке на колесах остались только Федосей Матвеевич да Димка Кучеров.
Федосей Матвеевич что-то пилил и строгал возле конюшни, а Димка лежал в вагоне животом вверх и очень жалобно и нудно стонал. Эти «охи» и «ахи» начались еще вчера.
Димка бросил работу и потребовал к себе врача.
— Лорды, — сказал он умирающим голосом, — у меня в животе опухоль...
Ребята знали Димку как облупленного, но все же всполошились. Может, и в самом деле опухоль?
Георгий Лукич позвонил начальнику, и оттуда вскоре приехал фельдшер с большой брезентовой сумкой через плечо.
Фельдшер пощупал Димке живот, смазал йодом и заявил, что Димка действительно болен и его надо перевести на легкую работу.
Чем болен Лорд, фельдшер не сказал, но Димка утверждал, будто у него растяжение какой-то очень важной мышцы.
Глеб посидел немного у Димки, пощупал по его просьбе живот и пошел к Федосею Матвеевичу.
Но и тут он не узнал ничего нового про Зину-Зинулю. Федосей Матвеевич изъяснялся как-то очень отвлеченно и туманно.
— Ты, паря, не бойся. Раз пошли искать Зинулю, значит, найдут. Этот факт неоспоримый. Но тайга, это тебе, паря, тайга. И как ты тут не крути, это тоже факт...
Плотник по призванию, Федосей Матвеевич безропотно брался за любую работу: ухаживал за лошадьми, складывал печи, чинил ведра и даже мараковал по сапожной части. Положит заплатку на ботинок — зубами не оторвешь...
Сейчас Федосей Матвеевич ладил длинные, с острыми крючьями на концах багры.
Через день-два с далекого таежного леспромхоза обещали сплавить по реке брус для первой в этих местах железнодорожной станции.
Да, самой настоящей станции. С перроном, с круглыми электрическими часами у входа, с красными и зелеными фонариками на путевых стрелках.
Федосей Матвеевич работал молча и сосредоточенно.
Ударит молотком по железу, перевернет багор, посмотрит — ладно ли, и снова стучит по шляпкам гвоздей. Стук да стук, стук да стук... неторопливо, по-хозяйски, в лад своим, забежавшим куда-то вперед мыслям.
Вот сейчас он сделает багры, а потом будет вылавливать из реки брусья — на венец, на двери, на высокую крышу с белыми печными трубами.