Альберт Лиханов - Собрание сочинений (Том 3)
Плавная речь Ирины начинала постепенно раздражать - я узнавала этот столичный примитив: рассказывая о других, выпячивать свою значительность, свои связи, безусловную целесообразность своего присутствия в этом городе. Такое я слыхала и раньше, в мои годы.
- Ну, а Игорек? - оборвала я ее как можно мягче.
- Игорек ходит в один садик с внуком знаменитого маршала, - ответила она, ничуть не смутившись, - дерется с этим внуком, а маршал передо мной извиняется. Представляете?
Я кивнула. Да у тебя, девочка, совершенно нет слуха!
Сколько передумала всякого я в ту ночь! Борясь с бессонницей, прислушиваясь к ночным шорохам и далеким звукам, представляла, как мой Саша ходит за Игорем в садик, потом сидит допоздна, переживая, дожидаясь жену, а она входит - элегантная, красивая, переполненная знакомствами, знаниями, жизнью, подавляет его своими спокойными, самоуверенными речами, и Саша теряется, сжимается, уходит в себя. Известно, что в супружеской жизни кто-то непременно должен уступать другому, один - коренник, другой пристяжной, так вот мой Саша пристяжной к Ирине, а она прет по той дороге, которая нравится ей, и пристяжной ничего поделать с этим не может.
Все сравнения хромают, это - тоже. Очевидно одно - Ирина процветает, у нее своя жизнь, а у Саши своя, и как бы не вышло худа.
В тот первый свой приезд я как-то спросила ее:
- Ирочка, тебе нравится нравиться?
- Мужчинам? - быстро и охотно уточнила она, словно привыкла к таким вопросам.
- Женщинам тоже.
- Дорогая Софья Сергеевна, а есть такой человек, который бы не хотел нравиться другим? Ведь это же вопрос культуры, эстетики. Когда люди начнут следить за собой, все без исключения, жизнь станет наряднее, а значит, лучше. Обозлиться на красивого труднее, чем на обычного. Хамства меньше станет!
Целая теория. В азарте красноречия проболталась:
- А вообще-то мне одна подружка сказала: "Ир, как бы тебя твое эмансипе до беды не довело". Глупо, вы не считаете? Эмансипация, сиречь равенство, равенство с кем - с мужчиной, как же равенство может довести? Да еще до беды.
Прежде она была молчаливой, теперь стала болтливой, и мне не на один месяц хватало потом ее болтовни - разбираться в теориях, умозаключениях, настроениях, фразах.
Чем чаще я вспоминала их, тем точнее знала: и это один из этапов, вычисленный заранее, намеченный и осуществленный осознанно и точно. А болтливость, открытость - пока что внешняя, не по существу, это от близости цели, от предвкушения удачи.
Жизнь оборачивалась так, что в Москву я могла прилетать лишь тогда, когда Аля с новым приступом попадала в больницу. Сиделки, которых я нанимала Але, подолгу не задерживались, больная оказывалась слишком тяжелой для них, девочка нуждалась во мне, и жизнь моя, мои последние перед пенсией годы в читалке оказались на редкость тяжкими.
Лишь там, за желтыми стенами мрачного дома, я не могла помочь дочери и тогда улетала. Сердце мое разрывалось, чуть ли не каждый день я звонила заведующему отделением, хотя это бессмысленно, дергалась, московская жизнь меня раздражала уже через неделю, и я уезжала, все реже появляясь в Москве. Один раз ко мне приезжал Игорь, в пятом классе.
Он увлекался в ту пору техникой, занимался конструированием, был активистом Дворца пионеров, и вышло так, что приезд ко мне стал перерывом в его занятиях. Он приветливо ласкался, но скучал, и я не стала его держать. Да и печален тот дом, в котором навеки поселилась болезнь. Как ни смейся, ни шути, ни радуйся, все на минуточку, не по-настоящему, а настоящее - горечь, сердечная тоска, ожидание. Не то ожидание, которое приносит счастье, а угнетающее, иссушающее, ломающее душу.
Я берегла своего любимца, не хотела, чтобы он делил со мной, даже ненадолго, мои страдания. А делать вид, что мне легко, уже недоставало сил. Так вышло - он у меня был только раз, я в Москве - пять, шесть. Выйдя на пенсию, я отказалась от сиделок для Али.
Ирина успешно защитилась, из библиотеки перебралась в университет, преподавала, отхватила солидную зарплату, выпустила книжечку о Сервантесе, каудильо скончался, Латинская Америка разворачивала плечи, испанистов требовалось все больше, ехали делегации, переводилась литература, в ее энергии нуждались, она оказалась причастной к интересной жизни.
Саша? Он не жаловался, но стал попивать, и это больно ранило меня.
Письма из Москвы приходили все реже. Зато в каждом я читала жалобы на Игорька. Ему шел шестнадцатый год, он вырвался из подчинения, стал строптив, непокладист.
Я отвечала, чтобы сын и невестка набрались терпения, это такой особенный возраст, и я мучилась с Сашей в его шестнадцать лет, но все потом миновало, ушло. Следовало набраться терпения, быть ласковыми, наконец, оторвать что-то от собственных удовольствий во благо сына.
Я обращалась во множественном числе к Саше и Ирине, но имела в виду, конечно, невестку. Как же так, преподает в университете, интеллигентная дама, а сын наверняка заброшен, плывет по течению, - но тут такие годы, такие рифы, - надо поостеречься, для самих же себя поостеречься в конце-то концов, отказаться от приемов в этих посольствах, от новых иностранных фильмов в Доме кино, от гостей, раз требует этого сын.
Следует чем-то пожертвовать, следует и Саше меньше попивать, не думать о самолюбии, почаще бывать с сыном, иначе какой же пример для подражания! Если даже у Саши нелады с женой, надо задуматься - взрослые люди! - у них же еще есть сын! И они за него отвечают.
И вдруг молния. Нет, она не опередила гром, грозные звуки слышались мне всегда. Но молния слепит.
Я открыла конверт, надписанный Сашиной рукой, и ослепла. Одна короткая фраза:
"Мы с Ириной разошлись".
ЧАСТЬ ТРЕТЬЯ
Я слышу грохот, грохот, чьи-то восклицания, незнакомые тени. Открываю глаза. С трудом прихожу в себя, но узнать никого не могу - одну голоножку. Она стоит позади всех, на пороге купе, солнце исчезло, над головой проводницы светится электрический плафон.
- Вам плохо? - спрашивает меня кто-то, и я вижу лицо женщины в белом халате, который высовывается из-под плаща. - Сердце? - спрашивает она, а сама уже берет мою руку, щупает пульс.
- С чего вы взяли? - медленно говорю я.
- Вы все лежите! - восклицает девочка. - Ничего не едите. Едем вторые сутки...
Здесь еще один, третий. Мужчина в форменной фуражке железнодорожника, наверное, бригадир поезда. Вагон стоит, значит, большая станция.
- Может, вы сойдете? - спрашивает он мягко. - Здесь хорошая больница.
- Ерунда, - отвечаю я, - просто мне надо выспаться, я приняла снотворное.
- Что? Сколько? - криминальным тоном спрашивает врач.
- Не волнуйтесь, - говорю я, - димедрол, две таблетки в течение суток, если они уже прошли.
Врачиха успокаивается, закатывает мне рукав, измеряет давление.
- Низковато, - говорит бригадиру через минуту, - пульс ослаблен, но ничего страшного.
- Жить буду? - спрашиваю я с ехидцей. Они не замечают моей иронии.
- Сколько вам лет?
- Да все со мной, что вы в самом-то деле, - возмущаюсь я, и эти двое приходят, кажется, в себя. Сонливость моя исчезла, я способна реагировать и понимаю, что самое лучшее - выставить их за дверь. - И что за бесцеремонность? - спрашиваю. - Врываетесь без стука, а я никого не вызывала.
Они удаляются, извинившись, приглушенным голосом бригадир что-то ругательное бормочет проводнице:
- Ты, Таня, - бу, бу, бу, бу.
- Таня, - зову я голоножку, понимая, что надо ее выручать, и вижу смущенное, пылающее лицо. Она стоит на порожке и бормочет:
- Извините, я думала...
- Зайди сюда, - велю я, - закрой дверь. - Она слушается. - Думала, померла старуха? Спасибо за заботу.
- Вы извините...
- Да нет, я всерьез. Спасибо. Неужто целые сутки?
- И не едите ничего...
- Закажи мне бульон.
Мне кажется, она входит молниеносно, буквально через пять минут, с большой бульонной чашкой.
- Сейчас я выпью его, - поясняю проводнице - сразу надо было объяснить, не устраивать панику. - И снова усну. А ты не волнуйся. Так бывает...
Я молчу, гляжу в бульон, потом перевожу взгляд на Таню.
- Где ты была? - Она не отвечает. - Раньше?
- Здесь, езжу третий год. - Ее глаза испуганно круглы.
- Нет, - мотаю я головой, - ты не понимаешь. И не понимай. Не надо.
Я плачу, совершенно некстати, не могу совладать с собой, и Таня подсаживается ко мне, гладит, точно маленькую, по плечу.
- Что же случилось? Что?
- Иди, - отвечаю я, не утирая слез. - Иди. Все. Мне лучше.
Ласковая душа, девочка, подросток почти, а сердечко доброе, дай тебе бог счастья.
Я пью бульон, пожалуй, он горячий, но я ощущаю это как-то неопределенно. Раскрываю свой ридикюль, свою волшебную сумочку. Киваю ей:
- Сезам, откройся!
И вынимаю коробочку со снотворным. Говорю громко сама себе:
- Какое счастье, что можно купить два билета, все купе, никого не смущаться. - И точно уговариваю кого-то, выпрашиваю разрешения: - Еще одну!