Мариэтта Чудакова - Дела и ужасы Жени Осинкиной (сборник)
Эти сосны в снегу
И дубы вековые,
Этот зыбкий закат
И холодный рассвет...
Все, что вижу вокруг,
Что зовется Россия,
Ты ее полюбил,
А она тебя – нет.
Вот уже и Глинка достал потихоньку платок, готовится промокнуть увлажнившиеся глаза. А тенор берет все выше, и гитарные струны рвут душу.
Трупный запах войны,
Ад теплушек солдатских,
Скорбный список утрат
И болезней, и бед...
Все мне шепчет вокруг,
Что пора нам расстаться —
Ты ее полюбил,
А она тебя – нет.
...Вот уже и поручика Потаржинского в растерзанном френче тащат солдаты из офицерского купе... Где это было?.. Под Тамбовом?.. Во всяком случае, осенью 17-го...
А «харбинский русский» Ильин вспоминает не 17-й, а 1935-й. Как уговаривал он своего друга, умнейшего человека Николая Васильевича Устрялова, не возвращаться в сталинскую Россию... Не уговорил. Года два приходили от него весточки. Даже преподавал где-то профессор. А потом – как в воду канул. Позже дошли известия – замучен, «признался» под пытками, что он – японский шпион, расстрелян.
Гитарный перебор. И молодые слушают так серьезно. Что за мысли в их красиво, но не по-офицерски стриженных головах?Непонятно за что
Мы так любим Россию,
Все мечтаем увидеть
В окошечке свет.
Жду хороших вестей,
А приходят плохие —
Я Россию люблю,
А она меня – нет.
Глава 4 «А она меня – нет...»
В том самом 1983 году и в те же самые часы, когда поручик Зайончковский за два океана от России праздновал свой юбилей, а его молодые гости пели этот недавний романс, в словах которого читалась тоска их отцов и дедов, – там, где на другом берегу огромного Тихого океана раскинулась недосягаемая для них страна, в снегах города Ухты автономной республики Коми, расположенной на севере европейской части России, недалеко от Урала, сидела за столом при свете настольной лампы учительница английского языка Вера Вылегжанина. Она писала письмо в город Калугу, где в этот час адресат ее сидел за столом в своей каморке – сарае, превращенном им в маленькую комнату, – в глубокой тоске.
«Дорогой Горгич! – писала она. – Поняла, что первое письмо к тебе не попало. Почти убеждена, что и это письмо перехватит какая-нибудь штатная сволочь. Мне даже не легче, что сволочь эта узнает, что я смотрю на ее способ зарабатывать на хлеб как на бездонное падение. Не легче оттого, что ты можешь не прочесть нескольких слов, которые тебе могут быть нужны. В любом случае мои дружеские чувства к тебе не поколеблются и, разумеется, будут выражаться и в слове и в деле...» [1]
«Горгич» – это был Георгий Георгиевич Демидов. Так называл его семилетний мальчик-сосед, который не мог полностью выговорить его имя и отчество. И за ним стали так называть Демидова все ссыльные. А потом и так называемые вольные. Воля их – после многих лет сталинских лагерей и ссылки – оказалась очень условной: въезд в крупные города и тем более проживание там им были запрещены. Только в такие, как Калуга, Тверь, Ухта, Инта...
А жизнь Георгия Демидова сложилась – по чужой воле – так: сорок пять лет назад, в 1938 году, двадцатидевятилетний доцент Харьковского электротехнического института, физик и инженер с чертами гениальности, был арестован. И получил безо всякой вины, как и миллионы других граждан его страны, срок – восемь лет сталинских лагерей. Провел он их в самом тяжелом месте всего Гулага, то есть великого множества сталинских концлагерей, а именно – на Колыме. Морозы на тамошних приисках достигали 50 – 60 градусов. А люди, провалившиеся во время работы под лед, не имели возможности, как опишет Демидов много позже в одном из своих рассказов, обсушиться. И шли наутро на работу в мокрой одежде – то есть на верную гибель от воспаления легких.
На Колыме часто перегорали лампочки, а доставляли их с материка не скоро и не во всякую погоду. И за два года до конца срока инженер Демидов стал изобретать заново лампочку – и запустил в тех немыслимых условиях электроламповое производство. Ему обещали за это досрочное освобождение. Но обманули. Начальники получили за его изобретение ордена и премии, а ему вместо освобождения вручили присланный в порядке помощи нашими союзниками костюм. Тогда он швырнул его прямо в президиум торжественного собрания со словами «Я чужие обноски не ношу!». За что и получил к оставшимся двум годам еще десять лет тех же страшных лагерей. Припомнили ему еще и то, что советский лагерь на Колыме он назвал – в кругу зэков – «Освенцимом без печей», и кто-то «стукнул» на него.
За три года до того вечера, когда Вера Вылегжанина писала Георгию Демидову письмо, а именно летом 1980 года, в его жизнь снова вмешался всесильный Комитет государственной безопасности. Его тогда все между собой называли сокращенно Кагэбэ, а его сотрудников, то есть охотников на людей, кагэбэшниками. Ну конечно, когда мы говорим – «все», то это не считая тех, кто их охоте за чужими мыслями и жизнями сочувствовал. И еще – не считая тех, у кого там работал отец или родственники. Как в их семьях называли это заведение, мы сказать не беремся.
У Демидова дома провели обыск и забрали рукописи всех его замечательных сочинений. Все-все, что им было написано за два десятилетия «воли» – вечерами после работы и ночами. Сотни страниц, описывающие то, что он испытал и увидел на колымской каторге.
Опытный зэк хорошо знал привычки родной власти. И потому хранил копии своих сочинений в разных городах – по три переплетенных машинописных тома в каждом городе! Это не помогло. Обыски прошли одновременно в пяти российских городах у пяти друзей Демидова. Донесла ли об этих адресах какая-то «штатная сволочь», о которой и писала Демидову бесстрашная Вера Вылегжанина (то есть платный осведомитель, который втирается в доверие к людям, бывает у них дома и тайно пишет на них регулярные доносы в КГБ), или Комитет установил в комнате Демидова «прослушку» и подслушал его разговоры с друзьями, – это мы узнаем не скоро. КГБ в России давно уже не существует, однако тайн своих по-прежнему не выдает.
Демидов был уверен, что почти двадцатилетняя его литературная работа пропала навсегда. Он сказал своей дочери: «Третий раз начинать жить с нуля я уже не смогу». И до смерти больше не писал.
Он умер в 1987 году, на четыре года раньше Петра Зайончковского. Уже начиналась перестройка, распадались ветхие одежды советской власти. И тех, кто еще недавно уверен был в вечном своем владычестве над жизнями, душами и творчеством людей, вынудили вернуть дочери Георгия Демидова архив умершего отца. Прошло еще двадцать лет, напечатали его сочинения. В русскую литературу с непоправимым опозданием пришел писатель большого таланта.
Георгий Демидов был моложе Петра Зайончковского на десять лет. Он не знал его, как и бывший поручик понятия не имел о своем младшем соотечественнике.
А могло сложиться совсем-совсем иначе.
Россия могла стать великой страной, бережно относящейся к тем, кто и составляет ее величие, кем она может гордиться. Да и вообще ко всем, кто считает ее своей родиной.
И тогда поручик точно знал бы, как и все другие сограждане, о гениальном инженере Демидове, гордости отечественной технологии. И инженер Демидов мог быть наслышан о знатоке военного дела, к тому времени наверняка бы уже полковнике, а то и генерале Зайончковском. Нет сомненья, что это были бы славные в России имена.
Но история России пошла в XX веке по иному, трагическому пути. Он завел ее в исторический тупик – на долгие десятилетия. Но это слишком большой разговор, а мы сейчас – только о двух этих людях.
Восемнадцатилетнего поручика Зайончковского выгнали с родной земли – навсегда. Имя его исчезло для ее граждан. А тридцатилетнего инженера Демидова отправили на Колыму, украв у него восемнадцать самых творческих молодых лет – вместе с именем.
Потому что имя его, как и имена всех других советских заключенных, среди которых немало было талантливых, работящих, высоконравственных людей, заменили номером, нашитым спереди и сзади на верхней одежде – спецовке или бушлате. И окликали его начальники и охранники не по имени и не по фамилии. А только по номеру: Д 357!
Но в тот самый час, когда в доме Зайончковского молодой голос пел «...Я Россию люблю, а она меня – нет...», два сына России, находившиеся на разных концах земли и прожившие совсем разную жизнь, думали об одном и том же – о судьбе своего несчастного отечества.
И потому их горестные размышления об этой судьбе, распространяясь невидимыми и никем еще не уловленными волнами высоко над поверхностью земли, в разреженных слоях атмосферы, со скоростью, само собой разумеется, мысли, полетели навстречу друг другу. И встретились где-то над самой серединой Тихого океана. И оба эти человека почувствовали в тот миг нечто, что пока еще не поддается ни точному познанию средствами науки, ни даже описанию словами.
А если все же попытаться описать – больше всего это их ощущение напоминало, по-видимому, вот что: когда плывешь на большом катере по океанскому заливу, и вдруг длинная-длинная волна, придя из туманной дали Великого Океана, поднимет суденышко на своем гребне – да так, что мощное его дыхание обдаст все твое существо. И плавно опустит...