Милош Кратохвил - Удивительные приключения Яна Корнела
Но бывали минуты, когда подобные рассуждения не могли утешить меня, и тогда мною овладевало страшное отчаяние. Я сидел на промокшей и прогнившей соломе, в кандалах, трясся от лихорадки, смотрел на сырые стены, за которыми находился мир, ввергнувший меня сюда и надолго лишивший солнца, родины, свободы и возможности вернуться домой, — и в моей душе закипали тогда одни горькие слезы, которые, хоть и не вырывались наружу, однако причиняли мне мучительную боль. К счастью, здесь не было никакой возможности покончить с собой, а то я наверняка сделал бы это.
И вот, в одну из таких минут, когда я уже не думал ни о чем, кроме смерти, в углу нашей камеры вдруг зазвучала… песня. Я не понимал ее слов, — ее пел один араб. Арабские песни какие-то особенные и необычные для нашего слуха, — их мотив очень трудно запомнить, и нам кажется, что мелодия нарастает и замирает произвольно. Слушая подобную песню, невольно думаешь, что певец целиком находится во власти своих мгновенных причуд и настроений, а его песня — лишь смесь причитаний со страшно пылкой и сильной мечтой и похожа на сплошное безутешное рыдание. Но потом она увлекает тебя, и в один миг перед тобой исчезает тьма, рушатся стены и впереди открываются широкие горизонты и бескрайний простор знойных пустынь. Такая песня пышет огнем и страстью, и тебе кажется, что это поет сама жизнь, которую никому никогда не запереть в застенок, жизнь, которая может погаснуть в одном человеке, но продолжается и развивается во всем, что зреет, наполняется соками и дышит, жизнь, которая была и будет вечно.
Когда я услышал эту арабскую песню, она глубоко проникла в мое сердце и внушила уверенность в том, что, пока моя жизнь продолжается, ничего еще не потеряно и мне, возможно, удастся вернуться к ее сладким источникам, а если и не удастся, то прекрасно уже и сознание того, что жизнь повсюду неустанно кипит и идет вперед, суровая, созидающая, непреодолимая. Я вдруг почувствовал такой прилив сил, что твердо решил никому не позволить отстранить меня от стола жизни и лишить возможности снова принять участие в ее пиршествах. Вот как подействовала на меня эта арабская песня, мелодия которой была трудно уловимой, но близкой моему сердцу. Это была как раз та самая песня, о которой я, помнится, только намекнул во введении к книге.
Как ни странно, на следующее утро тюремщики вынесли нашего певца… мертвым. Араб уже окоченел — вероятно, он умер в тот же вечер, когда спел свою песню. По-видимому, вместе с этой песней он выдохнул и всю свою душу. Не знаю почему, но мне казалось, что это был счастливый человек. Его не смогли удержать в тюрьме. Со своей песней он вырвался туда, откуда его уже никто не мог вернуть. Ведь ничего не стоит посадить человека в тюрьму, подвергнуть пыткам, искалечить и убить его, но невозможно сделать одного — мне трудно выразить это словами — убить душу, дух, мысль, мечту, любовь к жизни. Смотрите-ка, араб умер, его унесли отсюда, но то, что он пропел, осталось здесь, в наших сердцах, и я, уже более сильный и богатый, понесу мечту погибшего араба в своем сердце.
Вскоре перед нами распахнулись ворота баньо и нас вывели из него. Выйдя на свет, мы в первую минуту чуть не ослепли. Но палки и кулаки тюремщиков быстро привели нас в чувство.
Нас гнали к пристани. Доковыляв до набережной, я поднял голову и впервые в жизни увидел перед собой море. Хотя боль в моих костях нисколько не уменьшилась, но я забыл о ней. Очутившись прямо на берегу океана, я оцепенел, очарованный им, словно птичка, загипнотизированная змеиным взглядом, и никак не мог оторвать от него глаз.
Мне никогда не удастся передать того, как подействовало на меня море, но если бы я и смог это сделать, то тот, кто не видел его, все равно не понял бы меня. Что рассказать о нем? Тут человек легко убеждается, как бедна и как бессильна его речь.
В тот день море было сравнительно спокойно, по его поверхности катились небольшие волны, которые, кудрявясь белыми гребнями, перегоняли друг друга и налетали на берег, рассыпаясь брызгами. Море глухо шумело, точно страшная, но проходящая стороной, буря, которая доходит до берега лишь как слабый непрерывный шум. А его необозримая широта! Сплошная вода до самого горизонта… Для меня, жителя горной страны, вероятно, самым необычным было то, что вся эта бескрайняя водная равнина была живой, меняющейся, находящейся в непрерывном движении. Здесь, на берегу, ты стоишь еще на земле, которая прочно и неподвижно лежит за твоей спиной, ты можешь на нее лечь, сесть, шагать по ней, ты можешь рассчитывать на нее, как на нечто безопасное. А перед тобой — еще более величественное пространство, более цельное, чем пестрая поверхность земли, более живое, подвижное, проницаемое, неопределенное, коварное и манящее, похожее на огромное бесформенное животное, которое шаловливо плещется у берега, то набегая на него, то отскакивая. У него нет ни дна и ни края. Море…
Однако нам недолго позволили любоваться этим зрелищем. Нас повели теперь к молу, у которого стоял на якоре большой корабль. До сих пор я видел только речные суда, а их вошло бы в этот корабль несколько штук.
— Это галера, — сказал Криштуфек.
Она была ужасно длинная; но довольно узкая и плоская. Когда мы приблизились к ней, я смог рассмотреть ее получше. Впереди у нее торчал длинный таран, который вырастал из плоской треугольной палубы, покрытой небольшим навесом. На этой же палубе стояла грот-мачта. От носа к кормовой части тянулся низкий тент, под которым согнувшись мог проходить человек; за тентом, кроме фок-мачты, возвышавшейся почти у самой кормы, рассмотреть с берега больше ничего не удалось. Корма в свою очередь возвышалась над основной частью корабля; на ней был полуют с плоской крышей и перилами. На задней палубе виднелось большое колесо кормчего с рукоятками для управления. Что меня более всего поразило, так это, по меньшей мере, два десятка весел, уныло свисающих у борта, каждое из которых было раза в четыре длиннее меня. Неужели нам придется ими грести?..
Затем корабельщики положили несколько досок на край борта галеры и погнали нас по ним. Я брел, спотыкаясь, по этим скользким и шатким доскам, впервые заглядывая в помещения корабля и рассматривая место своей новой службы. Длина галеры была в восемь раз больше ширины, и между малой, передней, палубой и кормой масса поперечно расположенных сидений, в каждом отсеке по два против двух других, но они были устроены не перпендикулярно к оси корабля, а немного наискось, как растут иголки на пихтовой ветке. Над каждой парой сидений торчал конец весла, просунутого через дыру в борту галеры. Двадцать четыре весла торчали с левого борта и столько же — с правого. Между снастями, от кормы до носовой части, возвышался дощатый мостик, разделявший сидения на правобортовые и на левобортовые.
Наши проводники грубо толкали нас с прибортовых дорожек, и мы скользили, скакали и падали прямо внутрь корабля. Там уже находились надсмотрщики, которые стали тут же разбивать нас на группы по семи человек и разводить по веслам. На сидения, обращенные к корме, они сажали по четыре человека, а на противоположные — по три. Рассадив нас у весел, корабельщики приказали нам не подниматься и терпеливо ожидать, пока они не закуют нас в кандалы и не прикрепят цепью. На плоском полу, прямо у сидений, были прибиты бруски, очевидно предназначенные для того, чтобы опираться в них ногами во время гребли тяжелыми веслами. Но они служили не только для того. К этим брускам корабельщики стали Приковывать наши ноги! Надев на щиколотки железные кольца, они замкнули их на замок вместе с короткой цепью, прикрепленной к брускам.
Когда на нас надевали кандалы, вокруг поднялся грохот, точно в огромной кузнице. Через минуту все мы были прикованы к галере. Только теперь мы стали настоящими галерниками.
Я сидел лицом к корме вместе с двумя арабами и одним негром. Криштуфек был прикован прямо напротив меня, между двумя белыми, один из которых, очевидно, отбывал наказание, — его голова была обрита наголо, так же, как у нас, другой, — у этого часть волос была подстрижена высоко над ушами, а остальные завязаны в хохол, — по-видимому, преступником не был. С последним мы быстро разговорились. Это был француз, довольно хорошо болтавший по-немецки, и его присутствие оказалось для нас исключительно полезным. Он обладал богатым опытом и плавал на галере уже не первый раз. Его советы в будущем помогли нам избежать многих ударов бича надсмотрщика.
Наша надежда на скорое отплытие, к сожалению, не сбылась. Казалось, что мы только сменили камеру в баньо на кандалы галеры. Однако нам удалось при этом приобрести и немалую выгоду, — так, по крайней мере, показалось всем вначале. Мы дышали и никак не могли надышаться свежим воздухом, идущим сюда с моря и проникавшим к нам сверху, поскольку над нами не было никакого навеса. Хотя мы не видели ни берега, ни самого моря, — нам мешали высокие борта корабля, — но уже то, что мы могли смотреть на голубой небосвод, следить за движением облаков и полетом чаек, в сравнении с мраком тюремного заключения казалось нам великим счастьем. Француз же только посмеивался над нашим восторгом и говорил: