Анатолий Рыбаков - Выстрел
– Демагогия! – рассердился Миша. – Стихи плохие, но ничего преступного в них нет. А вот выкрасть из чужой клетки – преступление. Вынести их на учком – способствовать преступлению.
– Но ведь я не знал, что их выкрали! – закричал несчастный Генка. – Я хотел как лучше. Должны мы бороться с мещанством или нет?
– Генка совершил ошибку, поступил неэтично, но все же его не за что наказывать, – сказала Зина Круглова.
Обращаясь к Зое, Яша Полонский продекламировал:
Милая, кроткая, нежная,Вся воплощенье мечты,Нравится мне твоя муза унылая,Только вот Генке не нравишься ты!
– Ладно, – сказал Миша, – я не настаиваю на взыскании Генке, но пусть будет осмотрительнее. Что у тебя еще, Генка?
– Еще… Вот случай, не далее как сегодня…
Юра напрягся – это, конечно, о нем.
– Не далее как сегодня, за обедом, Юра не стал есть пирог – больше того, назвал его дрянью, завернутой в гадость. И это в то время, когда страна только выходит из голода и разрухи, когда миллионам людей в Поволжье и других краях недостает куска хлеба. Такое заявление – возмутительное барство, нетерпимое в нашей среде!
Теперь все смотрели на Юру.
– И за этим вы меня вызвали? – спросил Юра, еще не веря, что все оказалось такой ерундой.
– Тебя не вызывали, а посоветовали прийти.
– И больше вам нечего сказать?
– Кому это вам? – спросил Миша. – Ты что, отделяешь себя от нас?
– Знаешь, Миша, могу ответить тебе твоими же словами: не надо демагогии! Генка, больше ты ничего не хочешь мне сказать?
– Этого тебе мало?!
– Тогда всеобщий привет!
Юра махнул рукой и вышел.
– Вот, пожалуйста, – сказал Генка, – демонстративно покинул заседание учкома. Так оставлять нельзя.
Зина Круглова предложила:
– Выговор ему за барство, за игнорирование учкома.
– Голосуем, – сказал Миша.
Все подняли руки.
Ободренный тем, что в этом случае он оказался прав, Генка деловито спросил:
– Что будем делать с Витькой Буровым и его компанией? Может быть, передать в СПОН?[2]
– Давайте пока ничего не решать, я попробую с ними поговорить, – сказал Миша.
– Ты уже пытался говорить с Витькой. Что получилось? – возразил Генка.
– Попробую еще раз.
16
Разговор с Витькой действительно не получился. Но то, что увидел тогда Миша, внесло в его представление существенную поправку: Витька защищал мать от пьяного отца.
После учкома, вечером, Миша отправился к Белке.
По узкой лестнице с выщербленными цементными ступенями спустился в подвал, открыл дверь с ободранной обшивкой из грязной мешковины и очутился в темном коридоре со скользкими стенами, пропитанном гнилыми запахами сырой штукатурки, нищего жилья, вонючего тряпья, подгоревшего подсолнечного масла.
Комната тоже была сырой, полутемной, с голыми стенами, низким, сводчатым потолком, придававшим ей вид кельи.
Под потолком тускло серел маленький прямоугольник окна, выходящий в яму, прикрытую со двора металлической решеткой.
На постели, застланной тряпьем, сидела тетка или бабушка Белки – нищая старуха, побирушка. За квадратным, грубым, голым столом на табурете – Белка.
Табурет был единственным. Миша стал, прислонившись к косяку двери.
Белка исподлобья посмотрела на него и отвернулась.
Старуха, бормоча, перебирала тряпье на кровати.
– Слушай, Белка! – сказал Миша. – Как твое настоящее имя?
– Белка! – вызывающе ответила девочка.
Миша повернулся к старухе:
– Как ее зовут?
– Кто знает, – пробормотала та, перебирая тряпье, – приблудная девчонка. Подобрала на вокзале, в голод еще, вот и живет. Как крестили, не знаю. Во дворе Белкой кличут.
– Почему в школу не ходишь? – спросил Миша.
– Не хочу и не хожу.
– А если в колонию отправят?
– Убегу.
– Брали ее, – сказала старуха, – убежала, откуда хошь убежит, верткая.
Стол был пуст, никаких следов еды, даже посуды не было: ни стакана, ни кастрюли, ни чайника.
– На что живете?
– А что люди добрые дадут, на то и живем. И Белка вон кормит, не обижает, спасибо!
– А ты где достаешь? – спросил Миша у Белки.
– Где надо, там и достаю.
– Можно попасться.
Болтая ногами, Белка запела:
Что вы советы мне даете, словно маленькой,Ведь для меня давно решен уже вопрос.Оставьте, папенька, ведь мы решили с маменькой,Что моим мужем будет с Балтики матрос.Ах, сколько жизни он вложил в свою походочку,Все говорили, что он славный морячок.Когда он шел, его качало, словно лодочку,И этим самым он закидывал крючок.Была весна, цвела сирень, и пели пташечки…
Она оборвала песню:
– Ты зачем пришел?
– В гости.
– Погулять со мной хочешь? Деньги у тебя есть?
– Денег у меня нет.
– А на кино у тебя хватит?
– На кино, пожалуй, хватит.
– Тоже кавалер нашелся!
– Чем не кавалер?
– Легавый – вот ты кто!
– Так уж легавый?
– Легавый! – повторила Белка, не меняя позы – сидела спиной к Мише, подперев рукой подбородок.
– Я не хочу, чтобы тебя посадили в тюрьму.
– Мне и в тюрьме хорошо – там кормят.
– В колонии тоже кормят, а ты убежала. А из тюрьмы не убежишь: четыре стены, решетка.
– А за что в тюрьму, что я сделала?
– Сама знаешь.
– Знаю, а не скажу.
– А я тебе скажу: буфет в кино обворовала.
Белка ничего не ответила.
– Ты думала, никто не знает. А я знаю.
– Ну и знай!
– Посадят в тюрьму, и тебе будет плохо, и бабка твоя с голоду помрет. Тебе сколько лет?
– Нисколько.
– Четырнадцать лет записано, – сказала старуха.
– Записано… – усмехнулась Белка. – Где это?
– В домоуправлении, а как же.
– Хочешь, на фабрику устрою? – предложил Миша.
– Чего, чего? – насмешливо переспросила Белка.
– На фабрику устрою, на работу. Получишь специальность, зарплату, оденешься. Плохо разве?
– Все лучше, чем с жульем-то возиться, – сказала старуха. – Ты послушай, что человек говорит.
Белка молчала.
– Платок бы купила, ботинки, – продолжала старуха. – Зимой босиком не побежишь. Сахару бы поела.
Белка опять затянула тонким голоском:
Была весна, цвела сирень, и пели пташечки.Братишка с Балтики сумел кой что залить.Ему понравилась красивая Наташенька,Такой кусочек не хотел он пропустить…
– Я поговорю на фабрике, – сказал Миша.
– Сам работай, если тебе надо! – ответила Белка.
17
Опять был фабричный день. После смены Миша пошёл к Зимину.
Года два назад Миша был у Люды на дне рождения. Мама Люды держалась с ребятами как товарищ, пела смешные куплеты, пародии, затеяла шарады, потом она и Николай Львович играли с ними в слова: из одного слова составлять другие, новые слова – не меньше чем из четырех букв. Затем Ольга Дмитриевна ушла на кухню, нажарила там гору блинчиков, очень вкусных, ребята всю эту гору умяли моментально. Потом Ольга Дмитриевна и Николай Львович ушли в кино. Ольга Дмитриевна сказала, что они уходят, чтобы не мешать, и звала ребят приходить, сказала, что это ее личная просьба – она обожает играть в слова, а Люда с ней не играет, важничает, потому что всегда ее обыгрывает. Она много смеялась, и ребята смеялись, и Николай Львович. У Николая Львовича было тогда совсем другое лицо, Миша даже не узнал его, когда встретил на фабрике. Два года назад, на дне рождения, это было лицо легкое, доброе, даже молодое и даже красивое, хотя с этим понятием – красота – Миша здорово путался, вообще, считал эту проблему преувеличенной, тем более что единое мнение тут невозможно: даже насчет Аполлона и особенно Венеры еще можно здорово поспорить. В школе, например, все считали Люду Зимину очень хорошенькой, самой хорошенькой. Миша недоумевал. Ее мать, на которую, кстати, Люда была очень похожа, действительно была красивой, прежде всего потому, что была веселой. Люда веселой никогда не была. Наоборот, она была какой-то замороженной: наверно, думала, что это ей больше идет.
Таким же несколько надменным и недоступным держался на фабрике и Николай Львович.
Как и Люда в школе, так и Николай Львович на фабрике был одинок, старомодный в своем хорошо выутюженном костюме, чужой в новом мире, буржуазный спец, терпимый потому, что нет своих спецов. На собраниях его часто ругали. Всех ругали – много неполадок на фабрике, – но Зимина ругали сдержанно, не как своего, а как чужого. Он выходил на трибуну и отвечал чересчур спокойно, обстоятельно.
Мише было трудно обращаться к нему – чем-то чужой человек. И все таки обратиться нужно. Нужно устроить на фабрику Белку и Шныру, иначе пропадут ребята.