Мариэтта Чудакова - Дела и ужасы Жени Осинкиной
Сам он не раз открывал заложенную страницу в «Идиоте» и перечитывал — там князю Мышкину один политический рассказывает, что он пережил. Ну ясно, что с себя Достоевский писал. «…Невдалеке была церковь, и вершина собора с позолоченной крышей сверкала на ярком солнце. Он помнил, что ужасно упорно смотрел на эту крышу и на лучи, от нее сверкавшие; оторваться не мог от лучей; ему казалось, что эти лучи его новая природа, что он через три минуты как-нибудь сольется с ними. Неизвестность и отвращение от этого нового, которое будет и сейчас наступит, были ужасны: но он говорит, что ничего не было для него в это время тяжелее, чем беспрерывная мысль: „Что, если бы не умирать! Что, если бы воротить жизнь, — какая бесконечность!“»
Вот потому, наверно, и написал потом, когда с каторги вернулся, так много — цену жизни узнал, каждой ее минуты. А прожил-то всего шестьдесят лет! Рычков уже понимал, что это — немного. А в детстве казалось — у-у, шестьдесят лет!..
…Крик возникал в середине дня, а особенно ближе к ночи, и уже не утихал до того момента, как Рычкова смаривал сон.
Сделать ничего было нельзя.
Он пробовал поговорить с невропатологом. Тот посоветовал пить валерьянку, три раза в день, не меньше двух недель подряд. Он пил. Но разве какие капельки от такого помогут?
Крик не прекратился.
Главное — он помнил их лица. И на свою беду помнил лицо матери одного из них. Сын был у нее единственным.
После его расстрела поймали реального убийцу, тот показал, где спрятал труп и все такое.
Позже за казнимыми приезжал уже автозак, сопровождение — внутренние войска. Обычно он выходил провожать заключенного в последний путь — присутствовать при выводке было положено начальнику тюрьмы. Были случаи, когда не находил для этого сил. Ведь не только он видел тех, кого увозили на смерть, — и они бросали на него взгляд, его лицо было одним из последних человеческих лиц, которые они видели в своей жизни. И они знали это.
Потом смертную казнь отменили. А уже несколько лет спустя он увидел женщин — женщин! — с плакатами: «Вернуть смертную казнь!». Когда он видел это, у него туман поднимался в голове. Как же они не боятся за своих сыновей, мужей, братьев? Не понимают разве, что жертвой судебной ошибки может стать любой — в буквальном смысле любой! — человек?
Что такое ошибка? Это или чей-то навет, или — холодная душа следователя, желающего отделаться, наконец, от «висяка» (когда «висит» на нем нераскрытое убийство) и навешивающего на того, кто попался ему в руки, все, что было — не было. Или — непрофессионализм: копал-копал и уверен, что все сошлось. И судья смотрит материал — все вроде сходится, виновен…
Как эти, с плакатами, не понимают, что смерть — это непоправимо? Вскрылись новые обстоятельства, приговор отменили. Но оживить человека уже нельзя…
Ему все хотелось подойти к ним, сказать: «Что вы, женщины! Что вы делаете? Ведь вы — женщины! Что ж вы руки свои кровью пачкаете — это ж наше, мужское дело…»
А главное, никто не понимал того, что так хорошо знал он, Рычков, — какое ужасное наказание человеку пожизненное заключение, которым заменяют теперь высшую меру. Сколько таких, кто просит расстрелять его, чтоб не мучиться. Это ведь каждый Божий день просыпаться в камере — и знать, что до конца дней ничего, кроме нее да двора, обнесенного забором высоким с колючкой, ты не увидишь.
Все по-разному такую жизнь выносили.
Одному парню Рынков втайне сочувствовал. Хотя тут и ошибки никакой быть не могло, парень убил троих: жену свою, ее мать и двухлетнего своего сына… Вот такое затмение на него нашло. Сам во всем признался, во всех деталях рассказал, как дело было… Мать родная от него после суда отказалась, а это редко бывает. Ну да — он же ее всего сразу лишил: и сына, и внука единственного, и самой возможности других заиметь. А вот когда заступал утром Рынков на службу и видел, как парень этот сидит и смотрит в одну точку…
Он говорил с ним раза два. Парень себя, свою конченую жизнь не жалел нисколько — только мучительно, буквально ежеминутно жалел тех, кого убил, и в первую голову — маленького своего сына. И когда приехали как-то люди из комиссии по помилованию, предлагали — может быть, делать пожизненникам игрушки для детских домов? Чтобы хоть с ума не сойти. Все, кого спрашивали, очень радостно соглашались. А этот заключенный — нет. «Как же я буду делать что-то детям, — сказал он тихо. — У меня такого морального права нет».
Вот потому еще пожизненное правильнее высшей меры — оно для раскаяния дается. Кто может, конечно, раскаяться.
А совсем недавно привезли на отбывание парня — тот будто сам не свой. Сидит, уткнув голову в ладони, и все. По приговору — девушку убил семнадцатилетнюю, в Сибири где-то. А самому — девятнадцать только что исполнилось. И — все. Кончена жизнь.
«Вот что люди со своей жизнью делают», — в который раз подумал Рычков.
Глава 17. В Заманилках. Мобута
Мы начнем эту главу издалека. Иначе кое-что останется неясным.
Была в Африке такая Республика Конго. Это бывшая колония Бельгийское Конго. (Там неподалеку, в бассейне реки Нил, было — и сейчас есть — озеро Мобуту-Сесе-Секо.) В 1960 году она добилась независимости. И тогда первым ее премьером стал борец за эту независимость — некто Лумумба. Но вскоре там началась буча, его отстранили, а в следующем году убили. А главнокомандующий армией Жозеф Дезире Мобуту через несколько лет стал президентом этой страны. Потом страну назвали Заир, а президенту присвоили такое имя (сейчас поймете, почему упомянуто озеро) — Мобуту Сесе Секо Куку Нгбенду Ва За Банга. И правил он там — диктаторствовал — не поверите: до 1996 года!
Те солдаты, которых советская власть в 1980-е годы посылала воевать в неведомый им Афганистан, объяснив наскоро, что они должны быть готовы погибнуть там за высшие интересы своей страны, ничего этого не знали. Только слышали краем уха имя — Мобуту, связанное вроде с чем-то нехорошим. Потому что его подозревали в причастности к убийству Лумумбы, а Лумумбу советская власть очень за что-то полюбила и даже его именем назвали в Москве университет Дружбы народов. Там учили африканских, азиатских, латино-американских и прочих студентов на врачей, геологов, инженеров, а также кое-кого из них (уже не очень о том распространяясь) — на террористов. И некоторых выучили. Это были, так сказать, «наши» террористы. Они устраивали у себя на родине взрывы и всякое такое, свергали своих «не наших» правителей и старались организовать в Африке и на других материках жизнь по-нашему — эфиопский, анголезский и прочий социализм. Наше государство в этом потихоньку помогало. Такая была дружба народов.
Но речь опять не об этом. А о том, что в Афганистане десантники стали называть тех, кто в военных действиях не участвовал, мобутами. Откуда это пошло — никто не помнил. И даже никто не мог уже сказать, что это значит-то. Мобута и мобута.
Вообще-то так часто бывает. Вдруг понравится никому не понятное слово — звучит хорошо! И присобачат его куда-нибудь, куда оно вовсе и не относится, и приклеилось, и пошло, пошло — уже не отлепишь.
Такой мобута шел сейчас по главной улице села Заманилки, что в нескольких километрах от Оглухина — если идти напрямки, по лесу.
Когда-то служил он в Афганистане — заместителем начальника склада. Склад был продуктовый. Начальник — старший сержант — потихоньку приторговывал — тушенкой и сгущенкой. Мобута (будем пока его так называть) сначала только присматривался, потом тоже осмелел.
Перевели его на склад боеприпасов. Но и там, как выяснилось, умный человек не пропадет.
И домой мобута вернулся не только с чеками (особые такие деньги-сертификаты, на которые в специальных магазинах под названием «Березка» можно было купить то, чего в обычных не было, от сервелата до хороших книг), которые всем «афганцам» выдавали, но еще и с кое-каким приварком.
Тут и кончилась война в Афганистане. И вывели оттуда все войска.
Все, кто остались живы, вернулись домой. И оказалось, что жить дома — трудно. Никто из тех, кто жил рядом, не видел разорванных на куски людей, не знал, как это — провожать на борт «Черного Тюльпана» (так прозвали бойцы самолет АН-12) груз 200, который на самом деле — твой приятель, два дня назад весело смеявшийся… И еще — вдруг ты понял, что все, что ты умеешь в свои двадцать с небольшим лет, — это стрелять. Кто-то — лучше, кто-то — хуже. Вернулись и такие, кто стрелял очень хорошо. Но как применить это уменье в мирной жизни, им никто не разъяснял.
К нашему Мобуте все это как раз не относилось. Он даже стрелять не очень-то выучился. И горевал только о том, что не было больше никакого приварка. А когда стал встречаться с однополчанами, по-прежнему называвшими его Мобутой, то уже не горевал, а злобился. Не было ни денег, ни славы, ни друзей.