Спящая - Мария Евгеньевна Некрасова
Мы шли по размытому дождём снегу, он хорошо лепился, и конечно, Лёха пульнул в меня снежком, едва нас перестало быть видно из его окон. Конечно, я не остался в долгу, и к реке мы не шли – бежали, пуляя друг в друга последними мартовскими снежками. Конечно, Лёха смеялся, что я мазила, за что получал снег за шиворот так, без всяких киданий, и всё равно смеялся:
– У тебя посуда дома есть?
– Ну?
– Вот и тренируйся: сперва кладёшь в большо-ой широкий тазик большо-ой широкий кругляш колбасы. Берёшь ма-аленькую вилку, прицеливаешься, прицеливаешься – раз: попал! Ну или не попал. Потом берёшь тарелку поменьше, потом блюдечко, потом розетку для варенья, а уж потом будешь учиться попадать ложкой в рот…
Я опять пытался натолкать снега ему за шиворот, он уворачивался и вопил, что я мазила.
К реке мы сбегали по откосу наперегонки. Снег был мокрый и не хотел скользить. Я спотыкался, цеплялся за низкие кустики, здорово тогда порвал штаны. Какая чушь иногда вспоминается, когда речь идёт о чём-то важном. В дыру тут же набился ледяной весенний холод, я завопил, что мои штаны ранены…
Лёд ещё не вскрылся. Река стояла той же белой простынёй, что и всю зиму, с маленьким островком песка, тоже припорошённого снегом, далеко, ближе к тому берегу. У самого островка, где летом бывает так мелко, что можно и щиколотки не замочить, торчали голые кустики. Они отбрасывали тени, странно длинные, как будто уже глубокий вечер, разлапистые и какие-то слишком чёрные. В этих-то тенях Лёха и углядел…
– Смотри! – он показывал куда-то на лёд, сероватый от дождя, присыпанный сухими ветками. – Смотри, очкарик, в четыре глаза!
Обычно он смеётся, когда так говорит, но не в этот раз. Я посмотрел:
– Не вскрылся. Зря я потратил на тебя час короткой человеческой жизни, пустобрёх.
В другое время он дал бы мне по шее или ответил бы что-нибудь подходящее, но не в тот раз. Он взял меня за голову двумя руками и повернул в нужную ему сторону:
– Смотри же!
Серый лёд, присыпанный кое-где сухими веточками. На самом кончике длинной тени от куста была то ли прорубь, то ли полынья…
– Вскрылся! А я уж хотел тебя поколотить…
Лёха посмотрел на меня серьёзно, как будто я дурак, а он только что это понял. И объяснил таким же голосом:
– Собака!.. Да что с тебя взять, палку ищи!
– Сам собака… – Я не успел ничего сообразить. Снял очки, стал протирать шарфом: что он там такое увидел, чего не видел я? А Лёха цапнул с берега длинный тонкий ствол поваленного деревца, плюхнулся на пузо и пополз, толкая палку перед собой:
– Не поминай лихом, очкарик! Скажи моей семье, что я их люблю, хоть они и лохозавры. Особенно Катька. – Он дурачился – точнее, показывал, что дурачится, теперь я это понимаю. Я даже присел, чтобы ползти за ним, но Лёха словно имел глаза на затылке:
– Не ходи за мной, лёд проломишь, жирдяй! – и полз всё дальше от берега, толкая вперёд глупую свою палку. Я смотрел во все глаза, куда он там, вглядывался в эту прорубь или полынью и вроде бы всё-таки разглядел там какое-то шевеление. Наверное, это мне теперь так кажется. Когда я вижу это в кошмарах, я без труда различаю тёмно-коричневые бока собаки, белые лапы и даже глаза. В моих снах она барахтается, поднимая столбы брызг, поскуливает и пытается выбраться, расширяя полынью, ломая тонкий весенний лёд.
Но тогда я её очень плохо видел, я точно помню. Может быть, угадал какое-то шевеление… Только Лёха видел, и я решил, что это я слепота куриная, не вижу ничего, а у Лёхи нормальное зрение, ему виднее…
Он полз и полз, толкая ствол перед собой, и выкрикивал дурацкое «Держись, Титаник, я иду!». На льду за ним оставалась широкая колея из примятого мокрого снега.
А потом лёд ушёл из-под него.
Как будто проклятые льдины специально ждали его, чтобы сломаться. За несколько метров до той дальней полыньи ухнула льдом, разверзлась новая. Лёха ушёл по пояс, забарахтался, подтаскивая дерево, завопил: «Очкарик!»
Я не помню, как оказался брюхом на льду. Снег лип к ладоням, но это было хорошо: удобно ползти, я вообразил себя гекконом на стене, отгоняя плохие мысли. Снег залеплял очки, я думал притормозить протереть и всё боялся, что не успею, что опоздаю. А потом я схватил рукой ледышку в воде – и обжёгся. Отдёрнул руку, сорвал очки, заляпанные снегом, и в глаза ударила чернота.
Неумолимая чёрная вода шевелилась впереди длинной полосой, и деревце, чёртово деревце болталось в полынье, щетинясь тонкими ветками. Чуть дальше, в той дальней полынье, уже видимая мне собака скользнула коготками по льду, выбралась, отряхнулась и удрала на тот берег. Сама! Она выбралась сама! Хотелось орать, но я боялся провалиться.
…Так и лежал там, потому что силы как будто выкачали. Мне казалось, что я вмёрз в эту льдину и останусь тут, с Лёхой, до самого лета, пока мы вместе не растаем, не убежим с течением, не впадём в море, где тепло и никакого льда. Кажется, я всё-таки пытался орать, просто выходило не очень. Казалось, что не Лёхи, а меня больше нет, так вот быстро: раз – и всё. Моргнул, очки залепило снегом, а как снял – и не стало тебя, только полоска чёрной воды, проклятое деревце и собака.
Вытаскивал меня Петров: на почту шёл и увидел, что там, на реке, кто-то валяется. Рваный край штанов успел примёрзнуть, и я отрывался от льдины с треском.
* * *
– Заче-ем? За «Дошираком»! – огрызнулся Юрич. – Не допущу, чтобы мне блохастые клиентов распугивали. Если она опять начнёт выть…
– Юрич, ты это… – вот и до Генки дошло. – Может, в воздух пальнёшь, она и сама сбежит.
– Правда! – поддержал Санёк. – Она, конечно, дурная, но…
– Дурная! – передразнил Юрич. – Хлюпики, всё приходится самому!.. – Он шагнул к двери, оттолкнув меня между делом. Если бы было куда, я бы упал. А так плюхнулся на стул за чайным столиком. Юрич вышел, мальчишки за ним, на ходу уговаривая, ругаясь…
У самой двери Генка обернулся на меня… А я ещё не влез в свою штанину.
Захлопнулась дверь, до меня ещё доносились разговоры через картонную перегородку:
– Юрич, не дури! Она живая, не кабан и не конкурент.
– Поговорите мне ещё…
Надо было что-то делать. Руки тряслись, куда-то делась кроссовка, я одевался, наверное, целый час. Думаю, я специально