Лога - Михаил Дмитриевич Голубков
— Привет, Игнатий! Ты как тут очутился? — весело обратился Ларька.
Игнатий, заскрипев кроватью, сел, утвердил на полу босые, отекшие ноги, порастирал их через штаны в икрах и коленках. Спросил, не ответив:
— Сколько времени?
— Двадцать минут десятого, — посмотрел на часы Ларька.
— А ты ко скольки должен на работе быть?
Нет, с этим Игнатием не наговоришь нормально. Чего вяжется? Какого шута надо? Переночевал — должен в первую очередь спасибо сказать, а он еще и права качает. И Ларька с привычной для него наглостью фыркнул:
— Тебе-то что за дело? Проверяющий, контролер нашелся.
Игнатий прошил парня взглядом, из-под дремучих, сросшихся бровей. Но сказал пока спокойно:
— Ладно, потом... Беги-ка сначала, включай насос, а то ведь еще сплавишь.
Так вот он здесь зачем. Из-за Плутаихи. И все уже, старый хрен, знает. Кузьмич, конечно, постарался, наболтал, не пожалел слов.
— Без указчиков, без указчиков обойдемся, — хорохорился Ларька. — Сам знаю, что делать. Я здесь работник, а не ты.
— Беги, говорят! — добавил в голосе Игнатий.
— Не рычи, не больно-то испугались... Ишь какой: сидит на чужой постели, чужим теплом обогрелся да еще рычит.
Ларька нарочно долго, часа полтора, возился на установке, думая, что Игнатий не вытерпит и уйдет, оставит его в покое. Он почистил, подмел прутьевым веником насосную площадку, обошел и проверил работу всех качалок, тогда как в другое время редко это делал. Он даже лопатой поковырялся, присыпал, притоптал промоину в обваловке факельной свечи. Но Игнатий не выходил и не выходил из вагончика. Куда ему торопиться? Он и весь день может просидеть. Придется идти. Еще вообразит, пожалуй, старикан, что его боятся.
Игнатий сидел уже собравшийся, только ременным опояском не перетянулся.
— Значит, говоришь, не мое это дело? — спросил он, едва парень переступил порог.
— Конечно, не твое.
— А твое дело, выходит, нефть спускать, речку поганить?
— У меня начальство есть. Я перед ним в ответе. А ты мне никакой не указ.
— Ах, не ука-аз! Ах, я для тебя никто-о?.. Он лес губит, а ты ему не скажи ничего...
И не успел Ларька опомниться, оборониться, как Игнатий рывком вскочил, сгреб его поперек туловища, захватил вместе с руками, подмял под себя. Затем он прижал одной рукой Ларькину шею к полу, намертво прижал, как рогатиной, другой дотянулся до ременного опояска на лавке.
— Я тебе покажу... не мое дело! Я из тебя пыльцу-то повыколочу.
Ларька задохнулся от первого ожога опояском, задохнулся не столько от боли, сколько от стыда, унижения и бессилия. Как маленького его порют, штаны только не сдернули. И кто порет, какой-то больной, выживший из ума старик.
От второго ожога Ларька стал извиваться, вертеть задом, дрыгал ногами, стараясь дотянуться, пнуть Игнатия, но страшная клешня не ослабляла жима, не выпускала шеи. А в воздухе вновь свистнул опоясок.
— Пусти, гад! Пусти, говорят... убью! — хрипел Ларька, елозя лицом по грязному полу.
— Вот тебе за «гада»! Вот тебе за «убью»!.. Еще и грозится, щенок!
Удары сыпались один за другим, тело отзывалось адской болью, в глазах темнело, не было уж никакой мочи терпеть, вся уж, наверно, задница синяя. И тогда Ларька не выдержал, жутко завыл, бросил сопротивляться, лежал, опав и не шевелясь, уткнувшись носом в пол, сломленный и раздавленный.
Игнатий, тяжело дыша, поднялся, надел опоясок, заткнул за него топор.
— С черта вырос, а кнутом не стеган... Я своих никого не паздерил, а тут пришлось. Будешь знать, как старшим норов да зубы казать. Это тебе не с матерью, не с отчимом разговаривать. Герой кверху дырой.
Хлопнула дверь, застонала лесенка под тяжелыми стариковскими шагами. Не хватало решимости, не было сил вскочить, кинуться следом, выхватить из-под лесенки ружье, пустить в спину старика заряд дроби. Ларьку сейчас только на одно тянуло: выползти из вагончика, достать одностволку, приставить дуло к сердцу и как-нибудь нажать спусковой крючок.
9
Через три дня Игнатий повстречал на улице отчима Ларьки, Костю Глушакова, возвращавшегося с работы.
— Уж ты меня прости, Константин... поучил я немного вашего оболтуса.
Улыбчивый, ясноглазый Костя, ребенок ребенком, смотрел недоуменно и немигающе на Игнатия — знать, видно, ничего не знал.
— Как это поучил? Когда?
— Да на днях.
— Ничего не пойму, говори толком.
— Ну, ремешком слегка пощупал. Может, поумнее станет. Учить и учить его, дурака, надо.
— То-то он вчера со мной в баню не пошел. Всегда ходили вместе, а тут не пошел, один мылся. И садится он вроде осторожно, с пристоном как бы... — Костя нисколько не огорчился, не обеспокоился, наоборот, повеселел даже. — А за что ты его? Впрочем, и спрашивать лишнее. Его всегда есть за что.
— Он, паршивец, на работу без конца опаздывает, нефть в речку спускает. А когда ему выговаривать начал, он еще и лаяться, огрызаться давай. Вот я и не стерпел, разошелся...
— И хорошо, и поделом недоумку, — поспешно заверил Костя. — Нам-то с Натальей все равно с ним не сладить, так пусть хоть другие поучат. Нашлись люди добрые... И не казни себя, не расстраивайся, Игнатий.. Спасибо только могу сказать. Наука впредь ему.
В отчимах Костя Глушаков недавно, года полтора. Покойная жена его, Люся, была ему под стать, худенькая, легонькая, болезненная, тоже больше улыбчивая, чем разговорчивая. Привез он ее из райцентра, когда учился на курсах механизаторов машинного доения, куда Костю колхоз посылал. Привез, устроил библиотекаршей в клубе, и стали они незаметно поживать, удивляя деревенских своей тихостью и согласием.
Работником Костя был старательным, за самого необходимого человека на ферме считался — за механика, доярки без него как без рук, поди-ка разберись, почини, если что-нибудь сломалось в доильной установке. А Костя всегда прибежит, хоть в ночь-полночь, живо найдет неполадку, исправит. Золотые руки имел и нрав покладистый.
Умерла Люся от родов. Не удалось и ребенка спасти. Врачи предупреждали об этом, крепко их беспокоило здоровье