Коридоры памяти - Владимир Алексеевич Кропотин
Искрившееся солнце освещало здание училища как экран. Зелень вокруг прибывала с каждым днем. Весеннее тепло решительно вытесняло утреннюю свежесть.
В классе на стене у доски вывесили портрет. На суворовцев смотрел моложавый человек в пиджаке-кителе. Волосы зачесаны волосок к волоску, без единой морщинки полное лицо необычно гладко.
«Вот кого теперь мы должны любить», — подумал Дима.
Он помнил этого человека с не очень мужским лицом, помнил свое недоумение, вызванное тем, что на последнем партийном съезде выступал не Сталин, а этот человек. Сейчас все у него выглядело нормально и даже красиво. Но справится ли он? Конечно, он не один. Молотов, Берия и другие будут помогать ему. Все вместе они, конечно, должны справиться.
— Его Сталин уважал, — сказал Высотин.
О назначении Маленкова они узнали еще вчера. Обсуждали новость с Голубевым. Как ни неожиданно оказалось известие, его приняли как ожидаемое.
— Это очень умный человек, — говорил Голубев, перечислял посты, которые прежде занимал Маленков. — Занимайтесь! — вдруг спохватился он и, заложив руки за спину, удовлетворенно стал ходить перед классом. Он будто нашел свое место и теперь знал, что делать.
Голубев пришел в класс и сегодня утром. И тоже смотрел на портрет. Потом забеспокоился.
— По местам! По местам! Не стоять! — говорил он.
Первый был урок истории. Проходя к столу, Нина Сергеевна бросила взгляд на портрет и понимающе улыбнулась. Она знала, что сейчас хотели от нее эти ребята. Сев за стол и еще раз взглянув на портрет, она заговорила сразу:
— Вы знаете, что Сталина заменить непросто… Георгию Максимилиановичу пятьдесят лет… Талантливый… Энергичный… Он давно известен…
Сейчас Нина Сергеевна едва ли не гордилась новым руководителем, особенно же тем, что тот был молод и в жизни страны открывались определенные перспективы.
Русачку Надежду Андреевну вызвать на разговор не удалось. Прервать их она не смела, стояла и ждала, пока они выговорятся. Не удалось узнать мнение о Маленкове и у преподавателя математики. Крупный, полный весеннего здоровья, в распахнутом пиджаке, облокотись рукой на стол, он сидел полубоком. Его необычно голубые глаза вопрошающе смотрели то на одного, то на другого любопытствующего суворовца.
— Что? — переспросил он.
— Что вы думаете о назначении? — спросил, наконец, Высотин.
Преподаватель не удивился вопросу, сказал очень серьезно:
— Я все знаю из газет. Больше мне ничего неизвестно.
И продолжал смотреть вопрошающе и серьезно.
Дима д у м а л. И не просто думал, а будто впервые думал. Странно, что так быстро все стали забывать Сталина. Странно, что кто-то другой так запросто мог заменить великого вождя. Странно вообще, что все могло измениться едва ли не за неделю. Прежде Дима ощущал вокруг какие-то незримые стены, теперь их не стало, и всюду появились сквозняки. Таким пространным мир еще не представлялся ему. В стране как будто не стало центра, вокруг которого прежде все держалось. Конечно, и Москва, и Кремль, и главные люди оставались, то есть центр как бы тоже оставался, но — и об этом в один голос говорили радио, газеты, офицеры — всем теперь следовало сплотиться, а это означало, что те, кто руководил страной, не могли обойтись без поддержки и ц е н т р т е п е р ь н а х о д и л с я в е з д е. О т э т о г о — т о и в о з н и к а л о о щ у щ е н и е, ч т о с т е н ы и с ч е з л и и п о я в и л и с ь с к в о з н я к и. Что было делать с возникшим в нем центром (а он, Дима, тоже становился как бы центром, хотя и не думал так определенно, вообще не думал о себе как о каком-то центре), он не знал. До сих пор, окруженный невидимыми стенами, он чувствовал себя за ними как в крепости и, оказывается, надеялся не на себя, а на эту крепость, на давно и навсегда установленную, для всех и для каждого обязательную жизнь, которая сама знала, в чем был ее смысл.
Так прошел, наверное, месяц. Дима не заметил, как снова перестал думать, и однажды удивился, что давно не вспоминал Сталина. Удивился и обрадовался, что страна, как и прежде, чувствовала себя уверенно. Жить снова стало интересно, а затем и вовсе хорошо. Успешно прошли экзамены. Закончились очередные летние лагеря. Как никогда он был счастлив летом. Оказалось, что он готов был немедленно влюбиться и, едва увидев подругу сестры, влюбился. Он будто подошел к границе, за которой начиналось небывалое. Запомнилась железнодорожная станция, где он делал пересадку. Ему было хорошо оттого, что дома все ладилось, что в училище он возвращался суворовцем старшей роты и что небывалое все-таки существовало. В природе тоже было хорошо, как в бабье лето. По-осеннему желто светило солнце. Теплый воздух и отягощенные листвой деревья находились в движении. Он ходил по скверу и слушал музыку, разносимую репродуктором на столбе за небольшой привокзальной площадью. Музыка не была воинственной, но ему вдруг захотелось ходить быстро и размахивать руками, все время ходить и размахивать. Музыка звала куда-то вперед и к свету, но не в обычную даль и не к обычному солнечному свету. Он все куда-то порывался, но сдерживал себя. Так он и ходил, то возбуждаясь, то сдерживая себя, но уже стараясь разобраться в двигавших им чувствах. Он пожалел, что их не учили музыке. Хотелось узнать, что он слушал. Оказывается, музыка сама была светом и тем местом, куда звала. Потом она кончилась. Он запомнил: играли Пятую сонату Бетховена.
Теперь из репродуктора раздавался сильный и жесткий мужской голос. Что-то передавали важное. Что? Арестован Берия. Он вынашивал зловещие планы. Что происходило?
И беспокойство вернулось. Его не могли оттеснить ни встречи с ребятами, ни то, что, став старшими суворовцами, они, казалось, достигли всего, чего хотели. Как среди тех, кто руководил страной, мог сплестись заговор? Как вообще враги могли оказаться на самом верху? Почему ничего не предпринимали они при Сталине? Дожидались его смерти? Но за кого они были? Ведь не за американцев же. Не за империалистов вообще. Берия просил о помиловании. Его все равно расстреляли. Так серьезно все оказалось.
«А мы еще хотели, чтобы он стал главным», — подумал Дима.