Три куля черных сухарей - Михаил Макарович Колосов
Васька смотрел на мать, готовый уступить ей, но, к сожалению, это уже было невозможно. Первый шаг сделал — и отступать? Стыдно… Прежде всего стыдно.
— Но, мам… Я ведь уже подал заявление и комиссию прошел. А теперь назад?
— Сыночек, я твой стыд возьму на себя. Я мать — мне можно.
— Да ведь мне-то жить потом как? Как я Жеку в глаза буду смотреть? Мы же поклялись…
— О Жеке заботится! Да тот и думать забыл о твоей клятве. Утром на остановке я встретила его мать — она мне все и рассказала. Она ехала как раз в город, чтобы выручить Жека из того клуба. Сам Жека и попросил ее об этом.
— Не может быть!..
— Ты доверчивый очень, сынок. Людям, конечно, верить надо, но и приглядываться к ним тоже необходимо. С первого взгляда влюбишься — и тут же рубаху нараспашку. Не нравится мне твоя дружба с Жекой.
— Почему? То с Ильей не нравилась, теперь с Жеком.
— Слишком он взрослый. И к водке, говорят, уже прикладывается, и женихается уже в открытую. Не нравится мне это.
Васька уронил голову на грудь, думал, как быть. Жек подлец, конечно, подвел. Неужели это правда?
— Ладно, мам, — сказал он. — Я обещаю тебе: буду учиться, буду кончать десятилетку. Только в аэроклуб я сам съезжу и все сам объясню. Заодно узнаю и результат комиссии — может, меня забраковали, может, я и не гожусь в летчики. А ты никуда не ходи, я сам.
В школе Гурин увидел Сорокина, подошел к нему решительно, спросил, негодуя:
— Ну что же ты?.. Испугался?..
Тот заулыбался, будто ничего не случилось:
— Да, знаешь… Дома такой хай подняли — и маханша, и пахан.
— «Маханша, паханша»! — передразнил его Гурин и, бросив презрительно: — Эх ты, «Отрада»… — отошел.
Почему он назвал его «Отрадой», Гурин и сам понять не мог. Наверное, потому, что Жек чаще других играл на своем баяне эту самую «Отраду».
В четверг Гурин поехал в город, выждал, когда инструктор остался один, подошел к нему и несмело спросил:
— Скажите, пожалуйста… можно так, чтобы мое заявление было действительным, пока я кончу десятилетку?
Тот поднял на него глаза, спросил участливо:
— Что-нибудь случилось?
— Да нет, мать… Настаивает, чтобы я десятилетку кончил, а потом уже…
— Понятно. Можно, конечно. Только зачем тебе тогда аэроклуб? После десятилетки прямая дорога в институт! — Он поискал в списках Васькину фамилию: — Гурин? — Нашел и вычеркнул. — Договорились.
Гурин облегченно вздохнул, но не уходил, топтался возле стола.
— Что еще?
— Можно узнать: прошел я комиссию или нет? Может, я не гожусь…
Инструктор улыбнулся, полистал бумаги, сказал весело:
— Годишься! Все прекрасно! Так что учись, кончай десятилетку. До встречи в воздухе. — И он протянул Ваське руку.
Гурин растерялся, заторопился, схватил инструкторскую руку как-то неуклюже, неловко, пожал и вышел. На воле вздохнул, вытер лоб платком: процедура была нелегкой… «Но впредь — наука!..» — сказал он себе строго.
В школе откуда-то узнали, что Гурин и Сорокин пытались поступить в аэроклуб, чтобы стать летчиками и улететь в Испанию на помощь республиканцам, узнали и прозвали их «испанцами».
Одни отнеслись к этой их затее с пониманием и уважением, другие, наоборот, с иронией. Однако и те и другие прозвище «испанцы» вскоре забыли, так как Испания тогда была слишком серьезным делом, чтобы произносить ее имя просто так, в шутку…
Долго сердился на Сорокина Гурин, но со временем смягчился, простил ему этот «зигзаг». «Женьке надо в музыкальное училище идти, зачем ему самолеты…» — рассудил Гурин, восторгаясь его игрой на баяне.
«ICH LIEBE DICH»
Григорий Иванович Черман уехал из поселка неожиданно — в самом начале первой четверти. Говорили, что его отозвал антифашистский комитет для выполнения секретного задания особой важности.
Какая-то доля правды в этом, наверное, была: даже ребячья фантазия на пустом месте зародиться не могла. А кроме того, одно событие, которое случилось несколько лет спустя, говорило в пользу тогдашних слухов.
Году в 1944-м, в весеннюю распутицу, когда мы дрались за плацдарм на Днепре повыше Никополя, однажды вечером к нам в траншею пришел высокий, стройный майор с двумя солдатами. Солдаты установили на бруствере репродуктор и протянули провода в блиндаж. После чего наш командир взвода приказал всем, кроме наблюдателей, уйти в укрытие. Когда траншеи опустели, из репродуктора раздался громкий голос:
— Дойтче зольдатен!..
Это майор через громкоговоритель обращался к немецким солдатам, уговаривал их прекратить напрасное сопротивление и сдаваться в плен, так как все равно война для Германии проиграна.
Говорил майор четко, уверенно, красиво. Голос его мне показался знакомым, но я не придал этому значения, решив, что в репродукторе, наверное, все голоса становятся похожими друг на друга.
Немцы сначала слушали его внимательно, даже одиночные выстрелы прекратились, только изредка взлетали осветительные ракеты — смотрели, наверное, не ползем ли мы к ним под покровом темноты. Пользуясь немецким освещением, мы тоже внимательно следили за ними. Иногда, когда немец делал слишком большой перерыв в пуске ракет, местность освещали мы: кто их знает, как они там хитрят, может, в этот перерыв они как раз и делают перебежку.
Я тот раз стоял в наблюдении, следил за нейтральной полосой и слушал Майорову агитацию, хотя и мало что понимал, догадывался лишь по отдельным словам, о чем идет речь.
Майор говорил долго и закончил знакомым мне со школьной скамьи призывом:
— Nieder mit Faschismus!
И после этого, как по команде, взвыли по-ишачьи немецкие шестиствольные минометы. Вспыхнуло зарево вдали, потом послышался скрипучий металлический