Тамара Холостова - Девочка перед дверью. Синие горы на горизонте
— Послушай, Гогдон! Кто дигектор совхоза, ты или я? Вот беги мой погтфель и садись в мое кгесло — будешь меня учить. Пгофессог Михайлов — это междунагодный класс! То, что он к нам пгиехал, — это, вообще, бога надо благодагить…
— Ну, положим, не бога, — сказал папа, — а…
— Ладно, помалкивай, — сказал директор. — Все вы тут у меня… Но меня это не интегесует. Мне совхоз стгоить. И мне Михайлов нужен. А у меня кгыша течет. И Игкины кголики по всему участку.
Папа засмеялся.
— Вот уж сапожник без сапог. Почините крышу.
— А почему у вас кролики? — спросила я. (Я совсем уже перестала его бояться.)
— Игкины, — объяснил директор. — На биолога собигается. И Женьку целый день на скгипке муштгуют. Тут не то что Михайлов — сам сбежишь.
Директор вздохнул.
— Дай попить, — сказал он мне совсем кротко. — У вас вода есть?
— У нас только сырая, — ответила я. — Она вредная.
— Ничего, дай вгедной…
Я налила на кухне воды в чашку и принесла директору.
Он выпил — и вдруг застонал, схватившись за голову. (Ну пожалуйста! Я же знаю, что сырую воду пить вредно.)
— Боже мой! — взвыл директор. — И водопговод! Единственный на всю улицу водопговод пговели для этого типа…
— И ванна в проекте… — подсказал папа.
— Ванну подождешь, — твердо сказал директор.
И мы с мамой подмигнули друг другу. Становилось ясно, что мы никуда отсюда не уедем.
— Я поставлю чайник, — сказала мама. — Витя, пойди распакуй чашки.
* * *Нужно соблюдать обряды.
— А что такое обряды? — спросил Маленький Принц.
— Ось ветры, скаженные, лётуют, як собаки! — в отчаяньи вопит соседка, гоняясь за простынями.
Над клубом носится двухметровая афиша с Любовь Орловой.
Снежные вихри рвут у меня из рук портфель. Я стою на одной ноге в ожидании, чтобы кто-нибудь добрый выволок мой бот из грязи.
А возле кустов, с подветренной стороны институтского садика, там, где днем уже коснулись Земли отметины Солнца, прокалываются подснежники с лепестками в синюю бархатную полоску, нежными, как Иликина ладошка, и с белым хрустящим на зубах корешком. Съесть корешок надо, чтобы ощутить вкус не наступившей еще весны.
Но вот «скаженные» ветры стихают. Грязь перестанет упорно охотиться за моим ботом, в поле застрекочут трактора и высыплют фиалки. А следом за ними к середине апреля (к пятнадцатому) — первые стрелы ирисов…
И вот оно наконец, Двадцать четвертое июня — Ивана Купала, День Маминой и Папиной Свадьбы!
Шикая друг на друга, на цыпочках (чтобы не разбудить притворяющуюся спящей маму) мы с папой прокрадываемся на террасу, хватаем эмалированное ведро и мимо Вовкиного дома бежим к Шаманскому садику. Солнце, еще ласковое, не жжет. Пыль прохладная. Издали нам уже слышен гомон ошалевших от привалившего им счастья воробьев.
Дед Шаманский, маленький, церемонный, в пенсне, как у писателя Чехова, и узеньком лоснящемся своем пиджачке, царственно здоровается с нами у входа и ведет в сад «брать черешню». Папа с практикантками Верой и Клавой берут черешню, а мне дед вручает ножницы, и мы идем к розам.
Издали побрякивает наше ведро, по-садовому приглушенно звучат голоса папы и практиканток (папа шутит, а практикантки благодарно хихикают), а у нас с дедом научные неторопливые разговоры:
— А шиповник, он розам кто?
— М-м-м… Двоюродный брат, пожалуй. Или племянник. Точно еще наукой не установлено.
— Но почему они такие… невозможно красивые?!
— А мы с Клавочкой, — очень серьезно объясняет мне дед, — каждый день их завиваем.
— Как… завиваете? — балдею я на минуту.
— Щипчиками, — невозмутимо отвечает мне дед. — Вот этот бутон мы срежем. Как по-твоему?
Тяжелые прохладные розы ложатся мне в руки; я осторожно, чтобы не потревожить их и чтобы не заметил дед, касаюсь их носом, щекой… И внезапно — коротко, как укол, входит в меня сознание неповторимости этого утра. Это появляется и исчезает. Я ведь еще не знаю, что пройдет меньше года и этот сад исчезнет, как приснившийся мне, а самая мысль о маленьком старике с гудящими над его головой пчелами будет вызывать в наших вывихнутых наизнанку мозгах тоскливую сумятицу и недоумение…
…Черное звездное небо над краем нашей террасы, и глупые бабочки, крутящиеся над мамиными волосами, и недопитая бутылка кагора, и черешни в глиняной миске, и девять роз в литровой стеклянной банке посередине стола — качаются передо мной, освещенные лампой-молнией. Я сижу в гамаке, чуть в стороне от праздничного стола.
И я люблю всех. Я люблю Вовиного отца, доктора Ведерникова, сердито глядящего на единственную нашу бутылку кагора. И седую Вовину маму — внучку декабриста Бестужева. И Вовину старшую сестру Валерию — нашу старшую пионервожатую. И Валериного жениха, рыжего, как морковка, папиного студента Васю Силантьева, сидящего на перилах террасы. И нашего соседа агронома Дьяченко, который орет как ненормальный в самое ухо американского спеца Скейларда, и хлопает того по колену, и сам хохочет. А Скейлард заслоняется дымом от своей трубки и терпеливо делает вид, будто ему смешно.
«Ой, — говорит Вовина мама, — а Витюша спит».
Но я не сплю. Я лежу в гамаке и не могу и не хочу шевельнуть ни рукой, ни головой… И сквозь надвигающийся сон слышу, как падают на пол мои сандалии, мама вытирает мне влажным полотенцем ноги, Вася берет меня на руки и несет в дом. И я сплю.
Сбор
У нас в классе идет сбор на тему «Об интернационализме». Сначала мы разучиваем и играем в лицах книжку «Не забудь о братьях», и я играю третьего братца («третий братец складный — светло-шоколадный»). По-настоящему играть его должна Саша Грищенко, потому что она и в самом деле шоколадная, почти как Маугли. Но у Саши болит зуб, и я играю вместо нее.
Это мы готовим спектакль в пользу испанских детей. Наша вожатая, Ирочка Марголина, очень терпеливая, и, если что-нибудь не получается, она с нами повторяет сто раз.
Ирочка очень красивая. Волосы у нее темные, а глаза синие с длинными ресницами. И одевается она красиво: на ней всегда надето синее вельветовое платье с белым воротничком и красный галстук. И туфли тоже синие.
Ирочка очень нас любит. Наверное, не меньше, чем своих кроликов. И без конца возится с нами и помогает, если кто заболел или отстал. У нее брат учится не в нашем классе, в «а», но все равно она переживает за нас, когда у нас проверяют соревнование. И говорит, будто наша Саша и мы с Вовкой (если бы мы захотели, конечно) могли бы учиться ничуть не хуже ее Женьки, хоть он и отличник и на скрипке играет. Но все равно он «гогочка», а мы разносторонние и участвуем в общественной жизни.
Чего-чего Ира нам не читает! И «РВС», и «Военную тайну», и книжку «Пионеры-герои»… А сейчас мы даже готовим спектакль, и Ира нас учит по системе Станиславского.
У меня получается очень хорошо, и тогда решают, что Саша будет играть маму третьего братика, а я — братика. Хотя мне только и делов, что лежать и спать. Но Ира говорит, что надо, чтобы было видно, что братик не спит, а «думает о братьях». А в конце мы, все четыре брата: Вова (белый братик, русский) и все мы остальные (выкрашенные в желтый, коричневый и черный) — будем стоять, взявшись за руки, и говорить про испанских детей. Это уже Ира придумала сама — не стихи, а просто так. Война в Испании еще недавно началась, и стихов про нее еще не успели написать, но все равно Ира придумала очень хорошие слова, так что получается прекрасно…
И вот тут вдруг наш второгодник Смирнов встает, собирает портфель и идет к двери. Ира спросила строго:
— Смирнов, тебе не интересно?
— А чего тут интересного? — ухмыляется Смирнов.
Смирнов у нас самый большой в классе. Он, наверное, в каждом классе по два года сидит. И он, по-моему, даже старше Ирочки. И ему у нас все скучно. И вот что удивительно: Смирнов никогда ни с кем не дерется, даже меня за косы не дергает, хотя у меня такие косы — толстые, короткие, в разные стороны, как у Умной Маши в журнале «Чиж». И меня все дергают. Даже Ирочка один раз чуть не дернула, а потом сделала вид, будто хотела поправить бант, и только покраснела очень. А Смирнов никогда не дергал. А все равно мы его все боимся ужасно и даже стороной обходим. Мне кажется, что от Смирнова даже пахнет злодеем. Конечно, я не знаю, как должны пахнуть злодеи, но, наверное, так, как он. Наверное, и Симон Легри так пахнет, и Яго…
И вот Смирнов смотрит на Ирочку белесыми своими глазами, ухмыляется и говорит этак сонно:
— Мне интересно, если ты про что другое почитаешь…
— Про что? — не поняла Ира.
— Ну, про что другое. И не в классе, а…
— А где?
— Ну, где тебе охота. В роще можно. Или в Шаманский садик, если к вечеру…
И опять ухмыльнулся. И смотрит на Иру. Мы все молчали. Мы никак не могли понять, что Смирнов сказал такого плохого, но почему-то всем было ясно, что сказал он мерзость.