Александра Бруштейн - Дорога уходит в даль...
И вдруг, видимо, испугавшись, что с Зоськой ее не пустят дальше порога этой красивой комнаты, заставленной игрушками, Франка плачет. Но и слезы, брызнувшие из ее глаз, какие-то светлые, даже веселые, как солнечный дождик!
— Не гоните меня, пани! Зоська будет тихонько-тихонько!..
— Оставь ее, мама! — просит Зоя. — Мы потом будем играть с ее малышкой, наденем на нее платье и чепчик моей куклы Маргариты!
— Почему твоей Маргариты? — сердится Рита. — Почему не моей Софи?
— Ладно! — разрешает Серафима Павловна. — Садитесь все за стол. Вот сюда. — Она показывает на ту половину стола, где стоят селедки и картошка. — Только уговор: если Зоенька и Риточка хотят, чтобы к ним ходили каждый день, они тоже будут хорошо кушать… Да, девочки?
Осветив всех своей доброй улыбкой, Серафима Павловна уходит из комнаты.
Неожиданные гости — Коля, Антось и Франка со своей сестренкой — быстро садятся за стол.
— Кушайте, пожалуйста, — любезно приглашает Зоя, как дама, принимающая гостей.
Но гости и без «пожалуйста» принимаются за еду.
Антось, который у них вроде как за старшего, делит картошку и селедки по трем тарелкам. Он делает это быстро, точно, справедливо, как артельный староста, — порции совершенно равные! Оставшуюся картофелину и кусок селедки он кладет на Франкину тарелку: для Зоськи.
Мы с Зоей и Ритой не едим. Мы смотрим.
Зоя и Рита, перекормленные дети, для которых еда — надоевшее, неприятное дело, хуже наказания, во все глаза смотрят на этих ребят, весело, жадно уминающих картошку с селедкой.
И хотя я расту в семье, где нет культа еды, меня к еде не принуждают, и я нередко вижу, как едят люди, проголодавшиеся после работы, едят со здоровым аппетитом, — но вот этого, что сейчас развертывается перед моими глазами, я тоже еще никогда не видела! Это — голод, застарелый, привычный голод, вряд ли когда-либо утоляемый досыта…
Франка ест сама и с материнской нежностью кормит Зоську. Если Франка случайно замешкается, Зоська требовательно тянется ручонками и кричит: «Дай, дай, дай!» Иногда она даже пытается залезть пальчиками во Франкин рот, чтобы вырвать оттуда еду: «Дай, дай, дай!»
Картошка убывает с поразительной быстротой, селедок уже нет.
Вот уже съедено все, подобраны крошки развалившихся картофелин. Коля, Антось и Франка сидят неподвижно, не сводя глаз с еды, поставленной на нашем конце стола. Они еще не сыты.
— Что же ты не ешь? — радушно спрашивает Зоя, показывая на мою тарелку, полную еды, к которой я еще не притронулась.
— Не хочется…
Мне в самом деле больше не хочется. Расхотелось. Смутное чувство подавило мой голод. Я еще не умею ни назвать, ни понять, что это — стыд. Мне стыдно есть перед голодными…
— Можно, — шепчу я Зое, — я отдам им то, что у меня на тарелке?
— Почему ты у Зойки спрашиваешь? — запальчиво говорит Рита. — Она здесь не хозяйка!
Но, не дожидаясь ответа, я ставлю свою тарелку с едой перед Антосем — пусть он разделит между всеми остальными.
— Я отдам им пирожки? — полувопросительно говорит Зоя.
— Конечно! — пожимает плечами Рита. — С мясом же…
Пирожки мгновенно исчезают, как весенний снег, растаявший на солнце.
И тут начинается настоящий азарт! Зоя и Рита с увлечением накладывают на тарелки гостей сметану, куски курицы. Гости съедают редиску вместе с торчащими из нее хвостиками малокровной парниковой ботвы. Выражение озабоченности, бывшее на их лицах, когда они садились за стол, сменяется сиянием удовольствия.
Колька порозовел, у него залоснился нос. Но всех ярче переживает наслаждение едой Франка. Она вся светится радостью, часто хохочет, прикрывая при этом рот кулаком, чтобы ни одна крошка не выпала из жующего рта. Зоська, наевшись сметаны, сразу приваливается дремать к плечу Франки. Она во сне сопит от удовольствия и бормочет «м-м-м», — как сытый медвежонок.
Все подъедено. Вчистую!
Зоя перекладывает с опустевших тарелок гостей на наши тарелки куриные кости и все, что говорит об участии гостей в ужине, который был предназначен не для них. Я смотрю на нее вопросительно — зачем она это делает?
— Знаешь, наша мама, она такая… Она может рассердиться, — рассудительно объясняет мне Зоя. — Она ведь хочет, чтобы ели мы с Риткой, а не чужие дети.
Ребята сыты. Может быть, в первый раз в жизни они так наелись. Они удовлетворенно откидываются на спинки стульев. Антось похлопывает себя рукой по животу:
— Сыт пуп — наел круп…
И все хохочут.
— А я могу загадку сказать, — говорит Колька. — «Хожу я босиком, хотя я в сапогах, хожу на голове, хотя я на ногах»… Кто отгадает?
Таких умных среди нас не оказывается, никто не отгадывает.
И Колька с торжеством говорит разгадку: сапожный гвоздь!
Потом мальчики веселятся, запуская какой-то особенный Ритин волчок, который поет низко, как струна контрабаса.
Поиграть с Зосенькой ребятам не удается — она спит. Уговариваются, что завтра Франка принесет ее пораньше. Зосеньку выкупают в кукольной ванночке и оденут в кукольное платье…
Вошедшая Серафима Павловна с интересом оглядывает стол. Отлично — на Зоиной и Ритиной тарелках куриные кости, следы сметаны. Очевидно, девочки ели вместе со всеми. И она рада: затея ее удалась!
— Ну, ребята, теперь ступайте домой…
Колька говорит по-русски: «Спасибо». Антось и Франка благодарят по-польски. Уходя, Антось останавливается в дверях:
— Завтра приходить?
В глазах всех троих ребят — тревога и надежда.
Глава четвертая. МЫ С ПАПОЙ КУТИМ!
Мы едем из Броварни в город.
Неподвижна на козлах парусиновая спина кучера Яна. Неподвижен сумеречный воздух. На светлом еще небе висит серп месяца, беленький и чистенький, как только что срезанный ножницами детский ноготок.
С болота налево от дороги доносится непрерывное гуденье, густое и жалобное как стон. Я знаю, что это вечерний хор лягушек, но мне всегда думается: не могут маленькие лягушки греметь таким трубным гласом! Нет, это стонет вся земля: «Лю-у-уди! Бегите-е-е! Беда-а-а!»
…Пятьдесят лет спустя я поеду этой же дорогой в первый вечер войны — 22 июня 1941 года. Вагон уличного автобуса, набитый женщинами и детьми, повезет меня домой, в Москву. По обочинам дороги люди будут бежать — прочь, прочь от наступающих фашистов! — в воздухе будет стоять плач уносимых матерями детей, жалобное мычание и блеянье угоняемой от врагов скотины… И трубный хор лягушек, густой, и тягучий, и земля, содрогающаяся под тысячами ног, будут предостерегать: «Лю-у-уди! Беги-и-ите! Беда-а-а!..»
Я не задаю папе никаких вопросов — я вижу, как он устал, сидит, призакрыв глаза и поклевывая носом. Ведь он не спал всю вчерашнюю ночь — оперировал тяжелую больную. Вернувшись домой, поспал часа полтора, потом уехал в госпиталь, потом в Броварню, где несколько часов ходил из хаты в хату. И даже не обедал в этот день: не успел.
Но все-таки есть один неотложный вопрос!
— Папа, почему Владимир Иванович сказал Серафиме Павловне «умалишотка»? Что это значит? Папа отвечает не очень охотно:
— Это значит «ума лишенная»… Так называют сумасшедших.
Я прислоняюсь головой к папиному плечу. От папы, как всегда, сильно пахнет карболкой и другими докторскими запахами. В минуты большой нежности я даже называю папу «карболочкой». Юзефа бранит за это — виданное ли дело, чтобы ребенок называл отца собачьей кличкой!
— Карболочка! Знаешь, мне очень хочется есть…
— Разве тебя в гостях не накормили? — удивляется папа. Я рассказываю папе, как Серафима Павловна привела Колю, Антося и Франку с Зосенькой…
— Они были голодные, папа, просто ужас! Рита и Зоя отдали им весь ужин. И знаешь, папа, Зосенька — такая малютка! — умеет селедку есть!
Тут происходит целый ряд удивительных, небывалых вещей! Бричка останавливается, неподвижная и молчаливая спина Яна делает полный поворот, и Ян, веселый, хохочущий Ян, даже перекидывает одну ногу к нам в бричку!
— Все зъели? — спрашивает Ян, с восторгом мотая головой. — Ничего панам не оставили? От лайдаки (бездельники) дети, бодай их!
— Их еще и на завтра позвали, — говорю я, — и на послезавтра.
Ян мрачнеет:
— А вот прознает барыня, что ейных детей нищие объели… Унюхает она, як бога кохам, унюхает! Она тем нищим таку баню затопит! Панским детям, известно, забавка, игрушка — голодных кормить!
Ян перекидывает ногу обратно через грядку брички и снова трогает вожжи. По своему обыкновению, он бубнит, ни к кому не обращаясь:
— Играются панские дети… Играл волк с кобылой, одни копыта от ней осталися!..
— Давай, папа, — предлагаю я, — когда въедем в город, купим чего-нибудь поесть!
Но папа приходит в смятение:
— То есть как это — купим! В магазине?
У каждого человека есть свои слабости и странности. У папы их много, и иные из них смешные, непонятные. Например, папа ненавидит, ну просто ненавидит заходить в магазины, прицениваться, покупать, он даже словно боится этого! Это, наверно, оттого, что он рассеянный, даже немного выключенный из окружающей жизни. Он всегда углублен в какие-то свои мысли — о больных, об операциях, о научных докладах в Обществе врачей. Всякую свободную минуту папа читает газеты, журналы, книги, последние новинки медицинской литературы. Пойти в магазин — значит оторваться от всего этого интересного и думать о скучнейших вещах: взять этот галстук, в полоску, или тот, в горошинку? Велеть отрезать этого сукна, черного, или того, серого? Да еще, может быть, торговаться: нет, это дорого, больше рубля семидесяти пяти копеек не дам… Как-то папа отправился покупать себе шляпу, то есть, конечно, не по собственной воле, а мама просто погнала его: