Петер Гестел - Зима, когда я вырос
Вот они окружили нас с Лишье. Мы оба оказались в идиотском положении, и я этому страшно радовался.
— Это жених и невеста! — заорал Олли Вилдеман. — У них любовь, ха-ха-ха!
Девочки закрыли лицо руками. Мальчики из других классов оборачивались и смотрели через плечо, что это у нас за шум, но не вмешивались.
Я обрадовался, что мы с Лишье Оверватер жених и невеста, но и испугался тоже. Раздумывать было некогда. Они тянули меня вперед и вперед. А мою «невесту» подталкивали все ближе и ближе ко мне. Ей это совсем не нравилось. Она громко визжала и отбивалась; казалось, будто она хлопает то одну, то другую муху на лбах и щеках у этих мальчишек.
Я был от нее без ума.
Мы подходили все ближе и ближе друг к другу — Лишье Оверватер и я. Еще чуть-чуть — и наши носы столкнутся.
Я не понимал, чего от нас хочет эта кодла.
— Вы чё, нельзя, нам же запретили, — сказал у меня за спиной Дан Вролик, — ведь у него умерла мать.
Я видел злые глаза Лишье Оверватер. Она плотно сжала губы.
— Поцелуйтесь! — рявкнул Олли Вилдеман. — А ну-ка поцелуйтесь этак нежненько.
Рука, державшая меня сзади за загривок, сжалась еще сильнее. Я ни за что не хотел оказаться еще ближе к злющему лицу Лишье Оверватер; не хватало только, чтобы она меня укусила. Мне удалось вырваться. Тогда меня снова грубо схватили за загривок. Я во второй раз вывернулся и стал как сумасшедший молотить кулаками. Кто-то подставил мне ножку, и я растянулся во весь рост на белом снегу. Секунду спустя меня со страшной силой пнули в бок. К своему ужасу я заметил, что чуть не задыхаюсь от громких рыданий. И укусил кого-то за руку, оказавшуюся рядом с моим лицом. Такого громкого вопля я не слышал еще никогда в жизни. Даже девчонки из других классов прибежали посмотреть, в чем дело, хоть так не принято.
Тут эти гады вмиг оставили нас с Лишье Оверватер в покое. Просто отошли прочь и продолжили свои идиотские прерванные игры — снова дрались, ругались и плевались.
Лишье Оверватер причесала растопыренной пятерней волосы, помотала головой и поправила юбку, затем повернулась в другую сторону, сделала два шага и опять стала преспокойно прыгать по своим квадратам, а другие девочки из нашего класса потолпились вокруг нее и тоже вернулись к прежней игре.
Казалось, будто ничего и не произошло. Даже мальчишка, которого я укусил, снова смеялся.
Только я был теперь не такой, как прежде. Руками я вытер лицо, хотя прекрасно знал, что от такого вытирания оно станет еще грязнее. Но грязное лицо лучше, чем бледное и заплаканное.
Пит Зван, вернувшийся со своей ежедневной прогулки на перемене вокруг квартала, совершенно спокойный, подошел ко мне. Помог мне встать.
— Томас, — сказал он, — что же ты такое делаешь?
— Одного из них я здорово укусил, — сказал я.
— Тебя ни на секунду нельзя оставить одного.
— Кусаться очень подло, — сказал я.
— Вот и я про то, — сказал Пит Зван.
Мы с Питом Званом шли рядом по мосту Хохе Слёйс. Я не мог для себя решить: это он идет со мной или я иду с ним? Иногда такие вещи непонятны.
Посередине моста мы остановились. Мы увидели мост Махере Брюх и там, вдали, Синий мост. По льду, как по широкой белой дороге, шла женщина в черном пальто и везла за собой санки, на которых сидел маленький мальчик. Ну совсем как на рождественской открытке. А если я чего-то терпеть не могу, так это таких вот слащавых рождественских открыток.
— Не люблю Амстел, — сказал я.
— Амстел красивый, — сказал Пит Зван.
— Мы дома не праздновали Рождество, — сказал я.
— А-а, — сказал он.
— Мы посидели у печки и выпили по стакану горячего молока. По радио, к счастью, не было баек про младенца Иисуса, а играла красивая тихая музыка.
— А кто это «мы» посидели у печки?
— Мы с папой.
— A-а, — сказал Пит Зван.
— У тебя наверняка было веселое Рождество, да, в доме на Ветерингсханс?
— Почему ты так думаешь?
— С высоченной зеленой елкой, да? Мой папа начинает чихать от елок, он чихает даже от герани на подоконнике у тети Фи.
— У него сенная лихорадка?
— А что это такое?
— При сенной лихорадке человек чихает весной из-за пыльцы.
— Значит, это не сенная лихорадка, раз папа чихает зимой от рождественских елок. Это ты промахнулся. Папа начинает точно так же чихать, когда по радио поют йодлем[6]. А ты любишь йодль?
— Нет, — сказал Пит Зван, — отвратительные звуки.
— Но ты от них не начинаешь чихать?
— Почти начинаю, — сказал Зван.
Мы пошли дальше.
Я все рассказывал и рассказывал ему про наше Рождество — и в конце концов совершенно забыл, что он идет рядом со мной. Например, я рассказывал:
— От музыки по радио мы осоловели. «Прекрати напевать», — сказал я папе. «Ты что, сильно не в духе? — спросил он. — Знаешь что, давай проветримся, я знаю очень хороший кафешантан». И мы пошли в этот очень хороший кафешантан, там среди столиков стояла огромная елка — такая, под потолок, с золотыми и серебряными гирляндами, и на расстроенной скрипке скрипач играл рождественскую мелодию, было так здорово…
— А как же вас туда пустили? — спросил Пит Зван с улыбкой. — Разве можно просто так?
— Нет, — поспешно ответил я, — ты что, здоровенный портье в фуражке сказал, завидев меня: «Детям сюда нельзя, ни в коем случае», но папа дал ему гульден на лапу, и он сделал вид, что не видит меня.
— Да, — улыбнулся Питер Зван, — так можно решить любую проблему.
— Так вот, — продолжал я, — мы сидели вдвоем за малюсеньким столиком, после занудных рождественских мелодий зазвучала наконец-то веселая музыка, папа сказал: «Под такую музыку могут танцевать только обезьяны», но все-таки пошел танцевать, с длинной-длинной дамой, во рту у нее был длинный-длинный мундштук с тоненькой сигаретой, она чуть не подожгла папе волосы — ведь папа у меня небольшого роста.
Дойдя до площади Фредерика, мы перешли через нее и вошли в Галерею[7]. Было очень приятно идти по чистым плиткам, а не по твердому снегу. Большого смысла в этой прогулке по Галерее нет, потому что, идя через нее, делаешь лишний поворот, но нам с Питом Званом спешить было некуда. Вот только я не мог понять, кому же это из нас двоих пришла в голову мысль зайти в Галерею.
— А я и не знал, — сказал Пит, — что кафешантаны в Рождество бывают открыты.
— Конечно, открыты, — сказал я, — просто вы этого не знаете; вы не знаете, потому что сидите дома, глядя на зажженные свечки.
— По-моему, твоему папе не место в кафешантане.
— Откуда ты знаешь, Зван?
— Ты всегда будешь меня так называть — Званом?
— Да, потому что имя Пит неинтересное. Кто же дает своему ребенку имя Пит?
— Мои папа с мамой дали мне имя Пит, — сказал Зван. — А ты часто рассказываешь такие замечательные истории?
— Нет, — сказал я. — А тебе правда понравилось? Ты, наверное, шутишь?
— А другим эти истории нравятся?
— Дядя Фред их терпеть не может. Как-то раз он сказал: если ты до двенадцати часов не скажешь больше ни слова, я дам тебе двадцать пять центов.
Зван тихонько присвистнул.
— Я очень хотел получить эти двадцать пять центов. Но потом меня вдруг опять понесло рассказывать…
Зван затрясся от смеха. Странное дело, его смех можно было только увидеть, а слышно ничего не было.
Мы вышли из Галереи.
У кинотеатра напротив «Вана» мы остановились. Если бы мы пошли дальше, то на углу Ветерингсханс и канала Регюлир нам пришлось бы расстаться. Мы стали рассматривать афиши: там были кадры из фильма о каком-то английском короле в блестящих латах.
— Это Генрих Пятый, — сказал Зван и показал на мужчину с такой же челкой, как у меня. — Он перебил много французов, поэтому он теперь герой. Через пятьсот лет немцы тоже будут считать Гитлера героем.
— Нет, — сказал я, — не может быть, такого не будет никогда.
— Все может быть, — сказал Зван.
— Я спрошу у папы, как он думает, — сказал я.
— Твой папа — неловкий и застенчивый человек из художественного мира, да ведь?
— Ты ничего не знаешь о моем папе, — сказал я.
— Ты рассказывал мне, что он пишет книгу, — значит, он из художественного мира.
— Но я не рассказывал, что он неловкий и застенчивый.
— Это я знаю от Бет.
— А кто такая Бет?
— Бет живет этажом выше, — сказал Зван.
— Я не спрашиваю, где она живет.
Зван смотрел прямо перед собой.
— Это твоя сестра?
— Двоюродная.
— Она блондинка?
— Нет, не блондинка, у нее черные-черные волосы.
— А сколько ей лет?
— Послушай, Томас, прекрати занудствовать, пожалуйста.
— Ты что, я не занудствую, мы же весело болтаем…
— Ей тринадцать лет.
— Ого, как много.
— Да, ей уже много лет.
— А почему твоя двоюродная сестра живет над тобой?