Владислав Крапивин - Дагги-Тиц
Лодька крепко взялся за сиденье. Посмотрел в окно, за которым желтел первым осенним листом густой клен.
— Не ту… версию. Я расскажу… Только после этого вы меня точно вышибите вон…
— Посмотрим… — задумчиво пообещал Лев Семенович.
— И еще… маме ни за что не говорите про это, ладно? Я ей сам как-нибудь потом… А сейчас у нее, наверно, что-нибудь с сердцем случится…
— Лодя, ты меня пугаешь, — очень серьезно сказал Лев Семенович.
— Да нет. Теперь уж пугаться нечего. Только… Ну, в общем, вот… — Все так же глядя на желтый лист, Лодька стал рассказывать полную правду. Про драматический кружок, ссоры и обиды. Про Стасю и ее письмо. Про скандал с Борькой и неожиданный вызов. И схитрить, умолчать про то, как он обозвал Борьку, Лодька не сумел. А что услышал от Борьки в ответ — сказать было нельзя: пришлось бы всё объяснять про отца. И он скомканно проговорил:
— А Борька в ответ сразу же такое… что я… Ну, не могу это повторить. Нельзя…
Прозвучало, кажется, неубедительно. И он понимал, какой скотиной Лев Семенович теперь считаеть его, Лодьку.
— Но я совсем не думал ничего такого про евреев! Ни капельки! Я… просто не знал, как его еще пронять! Чтобы изо всех сил! Я… правда… — Что-то капнуло на вельветовую штанину. Лодька потер мизинцем темное пятно и опять стал смотреть на кленовый лист. Тот расплывался в желтую амебу…
Лев Семенович пошевелился на таком же скрипучем, как у Лодьки, стуле, положил ногу на ногу и выговорил, глядя в потолок:
— «Прыжки и гримасы жизни»… Так, по-моему, выражался один отрицательный персонаж в повести знаменитого Гайдара…
Лодька глянул искоса, пробурчал:
— Это «дядя» в «Судьбе барабанщика»…
— Именно… Кстати, была любимая книжка у Волчка…
— У кого?.. — Лодька посмотрел с виноватой надеждой: неужели Лев Семенович не собирается гнать его?
— Да… — кивнул тот. — Было у сынишки, у непоседы, в младенчестве такое прозвище… Волчок — то есть вертун такой, юла…
«Зачем он про него все время? Тоскует?» — мелькнуло у Лодьки. И он, словно в ответ на отцовскую боль, выпалил:
— А Борька назвал меня сыном однорукого шпиона. Потому что у папы покалечена рука. Он был штурман, его ранило, он попал к англичанам. А потом его обвинили, будто он связался с их разведкой. Бредятина такая! А сейчас он в ссылке… Борька это знал, ну и влепил мне в ответ… Я не злюсь на него, мы оба не думали, что городили… Лев Семенович, только вы никому… про папу…
Лев Семенович не удивился. Ничуть.
— Лодя, я знаю про папу. Мама твоя рассказала, когда услышала, что собираюсь на север. Видимо, доверяет… Даже просила навестить его, если окажусь в тех местах. Теперь думаю, что окажусь…
Лодька открыл рот для вопроса:
«Вы про это и хотели поговорить с ней сегодня?»
Но Лев Семенович продолжал речь. Размеренно так, с горьковатой усмешкой:
— А что касается тебя и твоего Бориса… Знаешь, Лодя, если бы я был всемогущим богом, этаким умудренным стариком, сидящим среди облаков… я протянул бы к вам большую ладонь, накрыл ею ваши горячие головы и сказал: «Да снизойдет на вас прощение. Только в дальнейшем думайте над словами…» А то ведь вы в вашей словесной потасовке и правда не думали, какой же яд льете из себя…
«Господи, откуда он знает про Старика?» — ахнул про себя Лодька. А Лев Семенович вел разговор дальше:
— …Вас-то простить можно. А вот когда взрослые люди говорят такие слова на весь мир, громко и всерьез… Это, Лодя, страшно… Ты слышал таких?
Лодька съежил плечи. Будто сам каким-то боком имел отношение к «таким».
— Нет… Я не знаю… Это кто?
— Но ты, наверно, по радио слыхал шумные рассуждения о «безродных космополитах»?
Лодька закивал. Да, много речей о них. Но Лодька в эти речи не вникал и не думал, что здесь при чем-то национальности. Ему казалось, что эти разговоры — о тех, кто восхищается всяким там «американским образом жизни», хвалит капиталистов…
— Я так и понял, — покивал Лев Семенович. — Слышал, но не вникал… И, скорее всего, ничего не знаешь о великом артисте Михоэлсе?
Лодька виновато замотал головой.
— Лодик, мы с тобой сейчас беседуем откровенно, не так ли? И можем обещать друг другу, что разговор между нами, да?
— Да… — выдохнул Лодька.
— Вот и хорошо. Я почему так прямо с тобой говорю… Чем-то ты похож на моего Волчка… Так вот, о Михоэлсе. Это был великий еврейский артист и борец с фашизмом. Он в сорок девятом году погиб под машиной. Так сказали сперва, и похоронили с почестями… А вскоре объявили, что он был агент империализма. Теперь уже всем понятно, что его убили…
— Кто? Фашисты?
— Ох, Лодя… Твоего папу сослали тоже фашисты?
Лодька понял, что опять розовеет ушами. На сей раз от глупости. Повесил голову.
— Разумеется, Лодя, если кто-то узнает, что я говорил тебе такие вещи…
Лодька распрямился.
— Лев Семенович, я конечно, гад. Но не такой же…
— Лодик, перестань себя долбить… Ну, что ты, честное слово… И оставим про Михоэлса, есть более известные тебе люди. Ты наверно, не часто читаешь взрослые газеты, а то обратил бы внимание, как там измываются над Кассилем, Барто, Маршаком. Их-то ты наверняка знаешь…
— Конечно… А почему измываются?
— Все потому же. Поскольку… не Киселев, не Баркова, не Маршуткин… Просочилась, мол, в детскую литературу вражья сила… Но с ними еще ладно, живы-здоровы пока. А ты, наверно, слышал в детсадовские годы такие стихи: «Анна-Ванна, наш отряд хочет видеть поросят…»
— Конечно! Это поэт Квитко!
— А где он сейчас, Лев Квитко? Не знает никто. Взяли — и с концом…
Лодька больше ни о чем не спрашивал. Опять сидел согнувшись. Лев Семенович протянул ладонь, тряхнул его за плечо.
— Ладно, хватит о грустном. Давай про другое…
Лодька глянул осторожно:
— Про что?
— Боюсь, что и эта тема не из веселых. Но… меня берет за жабры любопытство. Можно?
— Да. Про что хотите…
— Я про дуэль. Дело суровое, но оно ведь в прошлом… Скажи, Лодя, страшно было стоять под наведенным пистолетом?
Лодька почему-то не удивился вопросу. Будто ждал чего-то такого. Подумал и постарался ответить честно:
— Наверно, да… Но идти признаваться… про порох… было страшнее.
— А если всерьез? — Видимо, Лев Семенович не поверил.
— Я… не знаю. Вроде бы и страшно, только… будто это не я. Будто смотрел на это со стороны. Тот, на кого смотрел, он как бы выключился. А мне самому… да, жутко, только я сам этого не понимал, пока… ну, пока не очнулся… Да, а еще нетерпение такое: скорей бы это кончилось…
Не говорить же про сырость! И так уже хватило позора…
И про молитву говорить не надо. Это совершенно его одного, Лодьки, дело. Хотя Лев Семенович и вспомнил про Старика. Наверно, он случайно…
Лев Семенович потер лоб, глянул почти что с завистью:
— Целая гамма чувств… А я в похожей ситуации, по правде говоря, вообще ничего не ощутил. Кроме этакой одеревенелости…
— Это когда? — неловко спросил Лодька. — На фронте?
— Да вот тогда! — Лев Семенович большим пальцем махнул в сторону немца с автоматом.
Однофамильцы— Я, Лодя, в тот раз тебе рассказал сокращенный…и не очень точный вариант событий. Вроде твоей версии с самолетиком, где половина правды, а половина… так… На самом деле не было солдат, которые скрутили немца. Я отпустил его…
Лодька хлопнул губами:
— П… почему?
— Так сразу не скажешь, почему… Пожалел, наверно… Не знаю… Он-то перед этим тоже пожалел меня. Или просто не захотел убивать. По крайней мере, не нажал на спуск…
— А дальше что? Он же был с автоматом!
— Был… Направил на меня и смотрит… вот как на фото… Тут-то и навалилась на меня эта одеревенелость. Деревянным пальцем надавил я кнопку… потом выпустил аппарат, деревянными руками дотянулся до фрицевского автомата, сорвал через шею ремень. А может, не сорвал, а просто снял — как-то замедленно все происходило… Немец этот, он… тоже, как неживой… Я сразу увидел, что в магазине полно патронов. Мог бы из меня сделать не решето, а просто месиво… Я наконец очухался, ствол — на него:
— Хендэ хох! — разумеется.
Он руки вскинул, а потом вдруг опустил, сунул в карманы. Улыбается криво так… ну, будто упрямый мальчишка, которого учитель поймал за курением: делайте, мол, что хотите… По правде говоря, и в самом деле почти мальчишка, посмотри. На вид лет двадцать, не больше… Так вот стоим и смотрим друг на друга. Крыша у землянки горит, трещит, а рядом никого — ни наших, ни немцев… Я говорю наконец:
«Варум зи нихт шиссен?» То есть «почему вы не стреляли?»
Лодька кивнул: понимаю.
— Да… А он: «Зи хабен кайне ваффен». «Вы были без оружия». «На унд?..» — говорю. — «И что же?» А он выпрямился, улыбнулся, презрительно так, хотя губы трясутся… (А у кого бы не тряслись в такой позиции?) И выдает мне этот юноша длинную фразу, из которой следует, что бароны фон Гольденштерны не имеют обыкновения стрелять в безоружных противников. На самом-то деле просто растерялся, не привык еще, видимо, палить в человека в упор. Наверно, только-только попал на фронт, хотя и офицер, лейтенантик (глянь на погоны). Но однако же вспомнил баронский кодекс чести. Решил, видимо, что если не сумел убить врага, то хотя бы погибнет по-рыцарски. Удивительная ситуация, прямо роман Вальтер Скотта. Ну, да на войне чего только ни бывало… Меня тогда больше всего изумила его фамилия. Надо же такое!.. А барон встал прямо, вытянул шею и говорит: «Шиссен зи! Их хабе кайнэ ангст!» Стреляйте, мол, не боюсь. А какое там, «кайнэ ангст», когда чуть не плачет. Я поставил его шмайссер на предохранитель.