Радий Погодин - Рассказы о Ваське Егорове
Матрос слился у нее в глазах с черным брюхом коня, широким, как крыша. И конь опустился на нее. И по ней проскакал. А она все хихикала, ударяясь затылком о камень.
Потом матрос стоял, согнувшись, застегивая клеш, гладил конские бронзовые тестикулы и говорил:
— Погладь. Примета такая — если девушка после этого их погладит, будет ей большое счастье. Большого всем хочется.
Она, все хихикая, встала на ноги и, капризно надувая губы, погладила.
— Ты посмотри, какой вид, — сказал матрос. — Кто на таком виде это проделывал? Это же такая намять. На всю жизнь.
"Боже мой! — закричала Маня шепотом, но все же повернула коляску к императорской скале и покатила ее вокруг памятника. — Боже мой! Боже мой!"
На скалу залезать запретили. Обсадили ее цветами. Тело змеи блестело, отполированное в былые годы руками, в основном детскими. Конские тестикулы тоже блестели не от количества девушек, пожелавших для себя очень большого счастья — их драили зубным порошком выпускники военно-морского училища. Такая была традиция.
Маня стиснула горло пальцами.
Матроса Маня уже и не помнила. Только жестяной звук его голоса. И глядя снизу в лицо царя, плоское, одутловатое, в его глаза, различавшие вдали все страшное, трудно преодолимое, Маня вынула из коляски дочку, прижала ее к себе и спросила всадника, почти задыхаясь: "Как зовут ее, дочку мою?" — "Назови ее Софья", — сказал Петр, не разжимая рта. "Хорошо, государь", — ответила Маня.
Когда Васька пришел домой, в квартире не было ни тети Насти, ни Сережи Галкина. Васька умылся под краном по пояс. Один за другим выпил два стакана холодной воды. Он жалел старика и на него злился. "Дать бы ей по маковке", — бормотал он, имея в виду старикову дочку, уж очень вид был у нее надменный. "И этому сопляку-внуку дать бы по маковке. Стерва его мамаша Ренуара толкает, а у него на роже ничего — блюдце блюдцем, хоть чай с него пей". Но самым сильным желанием Васьки было сказать старику в лицо, что он размазня, старая швабра. Сейчас цена на импрессионистов, благодаря святой борьбе с формализмом, сильно упала, а он Ренуара толкает. Толкал бы Куинджи. И тут он подумал, что, во-первых, старика он может только обнять, а старикова дочка и тот, с черной бабочкой, живут в другой системе координат, не зависимой ни от Жданова, ни от ЦК, что им хорошо известна цена Ренуаровой "Шляпки" по каталогу в долларах и продают они ее за границу.
Старик сидел, как солдат перед ампутацией гангренозной ноги.
Васька еще из кухни не ушел, как раздался звонок в дверь. Длинный, нервно-прерывистый. За дверью нетерпеливо топтался кто-то и придрыгивал ногами. Васька дверь распахнул. И не то чтобы ахнул и не то чтобы заорал "Физкульт привет!", но расплылся в улыбке.
— Маня, — сказал он. — Ну ты даешь.
— Не даю, — ответила Маня и впихнула в коридор коляску с дочкой.
Васька попятился. Пятясь, вошел в свою комнату.
— Как зовут? — спросил.
— Софья Петровна. Отчество в честь императора. Он разрешил.
— Закуривай, — Васька протянул Мане "Беломор".
Она закурила.
— Выпьешь?
Она кивнула.
Они выпили по стакану портвейна. Маня легонько толкнула коляску к Ваське. Васька вынул девочку. Руки его не сгибались.
— Урод, — сказала Маня, — ребенка держать не умеешь.
— Тепленькая... — Васька светился.
— Я и говорю — урод. Она могла бы быть твоей дочкой.
— Не могла бы. Когда мы с тобой познакомились, ты была уже беременная.
Маня долила себе портвейну в стакан.
— Все же какой урод, — прошептала она и потащила коляску к двери. Коляска была складная, дубовая, немецкой работы. Васька шел следом с девочкой на руках. Пустая коляска прыгала по ступенькам.
Вернувшись, Васька открыл еще бутылку.
На следующий день Васька снова пошел к старику. Толкало его туда что-то, связанное с Маниной дочкой. Он улыбался, когда шел. Улыбался, когда вошел. Но улыбка его стала кривой.
Мягко натертый паркет, запах кофе, золото рам, кафель, тонкий фарфор, бело-синий фаянс, тяжелая шпалера, отделяющая кухню от мастерской.
Но был запах водки, не тот кисло-горький запах попоек с чесночной отрыжкой, с квашениной сквозь табачную вонь, но отчетливый и трагичный, как крик в пустом храме.
Ренуаровской "Шляпки" на стене не было. Из стены торчал гвоздь. Под гвоздем — светлое, почти белое пятно, не похожее ни на что — только на преступление.
— Выпейте, — сказал старик. На столе среди фаянса, фарфора и хрусталя стояла бутылка "Московской". Раньше старик всегда выставлял водку в графинчике. — Не огорчайтесь, друг. Все просто, как блин. Если благополучие семьи держится на труде лишь одного из ее членов, то и вина за такую структуру и за возможное нищенство лежит на нем. — Старик пожевал розовыми от водки губами. — Я знал, что у меня не хватит сил и таланта. — Он наклонился через стол к Ваське. — У меня нет коллекции в общепринятом смысле, у меня лишь добро, которое можно продать. Мне хочется, чтобы оно сгорело. И я бы сгорел пламенем.
— При чем тут нищенство? — Васька заплеснул водку в рот. — Можно делать ковры на рынок. Не хотите "Богатырей", можно "Над вечным покоем". Васька рассказал о луне за двадцатку. Старик развеселился. Кофе сварил.
— Это нужно попробовать, — пропел он. — Нужно попробовать.
А Васька продолжал пялиться на белый прямоугольник под гвоздем. Каким-то странным образом пятно напоминало ему виселицу. Старик пошел к стеллажам. Покопавшись там, отыскал "Сикстинскую мадонну" — олеографию в узкой белой рамке и повесил се на стену вместо "Шляпки".
— Меня убивают привязанности. Любовь к элегическому. К черному кофе и хорошим конфетам. — Старик помолчал и спросил вдруг: — Как ты думаешь, сколько ей лет? — Он кивнул на Мадонну.
— Не знаю. Наверное, нянька. Выволокла хозяйского сына на двор. Он тяжелый, толстомясый. Руки ей выкрутил. Глаза-то у нее какие — сейчас заплачет. Страшно ей.
— Похоже. — Старик удивленно хмыкнул. — Ей тринадцать лет. Будь она постарше, никакой Бог Дух Святой не принудил бы ее родить Христа... Я верующий, но мне кажется, что кроме Троицы есть еще Бог. Приглядись к изображениям Мадонны, к иконам Божьей Матери — во всех чувствуется присутствие третьего лица. Мария, Христос и еще кто-то, высший. Ни Бог Отец, ни Бог Дух Святой не выше Христа — равные они. А здесь кто-то высший. У Леонардо. У Дионисия. Гений это особенно сильно чувствует.
— И у Петрова-Водкина, — сказал Васька, повторяя друга своего, Бриллиантова Михаила.
— И у Петрова-Водкина, — кивнул старик. — Кузьму не любили новые художники. И старые не любили. Даже Нестеров. А почему? Не его гениальность их угнетала, а его непогрешимая приверженность небесам. Не хозяину, но Богу. Это художник неба. Божественный художник. — Старик допил кофе. — Для искусства одного Христа мало, поскольку художник постигает Христа, изображая его. В картине должно присутствовать непостижимое. Иванов в "Явлении Христа народу" растворил в природе и в цвете, и во всем вокруг равную красоту — красоту космоса как надбога. Именно надбог, не знаю, как его называть, сопутствует гению. У Иванова Иисус не откровение, но романтический божественный зов.
— Выпьем по этому поводу, — сказал Васька.
Уходя, он обнял старика. И старик стоял перед ним как провинившийся. Васька сказал:
— Не пропадем. Напишем "Над вечным покоем" с луной и лампадкой. И выживем. Прорвемся...
Какой-то мужик у академии остановил Михаила Бриллиантова за рукав:
— Художник, у меня рама есть, ореховая. От тети осталась. — Он назвал размер — почти с простыню. — Нарисуй картину за сто рублей.
— Нарисую, — сказал Бриллиантов. — Холст давай.
Мужик дал денег на холст.
Подрамник Бриллиантов с Егоровым сколотили у Васьки в комнате. Полы были в пятнах. Рисуя, Васька ронял краску с кистей и вытирал скипидаром. На полу оставалось пятно, иногда оно было похоже на собаку, иногда на голову Пушкина. Васька обводил пятно слабеньким цветом. И на потолке пятна, похожие на живые существа, обводил. На стенах были самые интересные. Два Карла Маркса, много леших, а также всевозможные ведьмы, мушкетеры, драконы и девушки. Много птиц, остроугольно с визгом летящих вниз.
— Ремонт тебе надо сделать, — брюзжал Бриллиантов. — Потолок-то зачем испохабил?
— Скучно.
— Пей меньше. Что предлагаешь изобразить?
— "Над вечным покоем"! Вот что ему надо, — сказал Васька.
Бриллиантов проиграл губами какую-то казачью песню и кивнул.
— "Над вечным покоем" годится.
Картину они написали за два часа. Один курил, — другой красил.
Когда высохла — потащили по адресу. С подрамника, конечно, сняли. Иначе бы им на ветру не пройти и шага. Прибили на подрамник уже у заказчика в комнате.
Рама висела над продавленным зеленым диваном. Картина в ней смотрелась музейно.