Александр Крестинский - Повести и рассказы
— Эй, парень, куда ж ты!..
Я бежал домой, глотая дождь, перепрыгивая через лужи, а то и нарочно попадая в них ногой. А-а, чем мокрее, тем лучше! В ушах моих все звучал удивленный голос: «Парень, куда ж ты!» Завтра мне предстояла расплата с Кикой, надо где-то доставать деньги, а где — я не знаю, ну и наплевать, чего-нибудь придумаю… Чем мокрее, тем лучше!
* * *С тех пор прошло много лет. Очень много. Просто не верится, что ты сам их прожил, а не смотрел со стороны, как они шли, шли и шли…
Однажды я оказался на Петроградской стороне, где давно, очень давно не был. И жил и работал я в новом, дальнем районе.
Задумавшись, я шел по улице и вдруг поймал себя на том, что сквозь сутолоку обыденных забот продирается какое-то неосознанное беспокойство. Было похоже на то, как спишь, накрывшись с головой одеялом, а кто-то звонит у двери, и звонок пробивается к тебе сквозь толщу сна, и сначала он тебе как бы действительно снится, а потом, постепенно, вырывается из сна и тебя за собой тянет…
…Я иду по красивой просторной улице и, когда вижу, что от беспокойства мне не отделаться, пытаюсь понять его причину. Я ищу причину в своих сегодняшних делах и мыслях и не нахожу ее там. Останавливаюсь на перекрестке, чтобы переждать поток машин, оглядываюсь и вдруг чувствую сильный внутренний толчок. Толчок почти физический, словно понукание — что-то делать, куда-то идти… Снова оглядываюсь и застываю на месте. Я вижу широкий двор с тремя огромными старыми деревьями, а рядом — еще деревья, помоложе. Ищу деревянный заборчик — его нет. Вместо него низкий каменный барьер, а дальше — скамейки, газоны… Взгляд летит в глубь двора, я узнаю парадную, ярко освещенные окна четвертого этажа… То, о чем я до сих пор рассказывал, заняло так много места! В памяти моей все это вспыхнуло мгновенной чередой ярких картин…
Я взбегаю по крутой лестнице на четвертый этаж. Тороплюсь отдышаться. Резко нажимаю кнопку звонка. Жду. Замираю, слышу легкие шаги.
— Простите… Здесь живет Кронид…
Только сейчас я сообразил, что не знаю ни отчества, ни фамилии.
— Кронид Павлович, — полуспрашивает, полуутверждает девушка, открывшая мне дверь, и, обернувшись, кричит в глубину коридора:
— Папа, к тебе!
И еще до того, как она крикнула это, а раньше, сразу, стоило мне только взглянуть на нее и увидеть этот гордый профиль, этот характерный вырез ноздрей, тонкий выразительный рот, я подумал: «Дочь!» — и не ошибся.
Он сначала выглянул в коридор, а потом и вышел сразу, на ходу натягивая пиджак и сбоку поглядывая на меня строго, пытаясь узнать и не узнавая, и, быть может, сердясь на себя за это…
А ко мне только сейчас пришло осознание: где я, у кого я. Я растерялся. Можно было ожидать чего угодно: убит на войне, живет в другом городе, в другом районе, ну, в крайнем случае, уехал в командировку… Нет, все, как в сказке: жив, здоров и стоит передо мной. Стоит, улыбается сдержанно и покачивает головой: «Нет, не узнаю… Извините, не томите… Кто вы?»
Был сивый — стал седой. Не такой сединой сед, как Мария Михайловна, не волшебной, а обыкновенной — серой, я бы сказал. Морщины, много морщин, и все прямые, резкие…
— Так кто же вы, назовитесь?
Дальше молчать нельзя, и я сбивчиво, нескладно называю себя, маму, говорю про их дружбу с Марией Михайловной…
Глаза его теплеют, загораются интересом. Он жестом показывает на меня дочери — а та стоит у полуоткрытой двери, прислонившись головой к косяку, — показывает и говорит:
— Вот, Маша, человек о т т у д а…
И когда Маша кивает в знак полного понимания, я приободряюсь: значит, человек о т т у д а им не безразличен!
— Что ж мы стоим здесь! В комнату, в комнату проходите…
Прежде чем сесть на предложенный мне стул, я, словно не расслышав, прохожу по комнате туда и обратно и успеваю все разглядеть: новая мебель, новая лампа над столом, новые цветы, даже пол новый — не широкие крашеные доски, а паркет… Круглой печи как не бывало! На ее месте — телевизор. Увеличенная фотография Марии Михайловны на стене в профиль. И чуть-чуть глаз на меня… Зато в той, другой, комнате я успеваю разглядеть старинную швейную машину. Она стоит на прежнем месте, у окна.
— Садитесь, — повторяет Кроня. Нет, Кронид Павлович…
— Ну, вспоминайте, — говорит он приветливо. Он сидит наискосок от меня через стол, и я вдруг ловлю себя на мысли, что ведь мы с ним р а з г о в а р и в а е м! Да-да, мы с Кроней р а з г о в а р и в а е м!.. А Маша слушает нас все в той же позе — щекой к косяку, руки под щеку.
Что-то меня все-таки сдерживает, смущает… Неуверенность, что ли: меня ли он узнал? И я осторожно, медленно, о мелочах, о деталях — чтоб увидел: помню. Помню комнату эту, помню его, тогдашнего, Марию Михайловну помню… Он слушает и поглядывает на Машу. «Точно. Так и было. Здесь стояла печь. Точно». Смотрит на меня в упор: «Как это вы все так запомнили? Слушайте, а Диму вы помните? Диму вы разве не знали?..» — «Нет, — говорю, — не знал…» — «Ну, простите, что перебил… Мне почему-то казалось, что вы его знали… Простите… Вы очень интересно вспоминаете. Продолжайте…»
Я продолжаю. Вспоминаю двор, сарай, мальчонку в глубокой шапке.
Кроня смеется:
— Кирюха-опенок!.. — Вдруг он вспыхивает: — Послушайте, какой же я болван! Только сейчас сообразил! Ведь это к вам я тогда заходил в январе сорок второго? Ну, конечно, к вам! Господи, да я бы вас ни за что не узнал, вы же малявочкой были, а теперь… Маша! Послушай… Я тогда вырвался из части, на один вечер, чудом просто… Пришел сюда, а мамы уже нет. Я ходил, узнавал, куда увезли… Никто не знает… Я уже собирался уезжать — вспомнил про конину — не увозить же обратно! Я к Диме было хотел… — Он все это говорил, больше обращаясь к дочери, чем ко мне. — Но адреса-то Диминого я не знал, вот обида… А ваш адрес (кивок в мою сторону) я у мамы в записной книжке нашел. Я ведь знал, что они подруги.
У него горели скулы, он нервно покачивался, сцепив пальцы под коленом. Я немного подумал и кивнул в угол.
— Там были солдатики. Пехота, конница…
Тут его лицо вспыхнуло таким добрым лукавством! Поглядев на Машу, он вздохнул иронично: «Довоенные мои игры…» А я с горечью подумал: «Ну почему, почему не пришел я сюда десять, пятнадцать, двадцать лет тому назад!..»
И я уже готов был продолжить и детально, со знанием мельчайших подробностей, рассказать о бесшумной и тайной войне, которую вели здесь, в углу, оловянные солдатики и пластилиновые человечки, как они брали друг друга в плен, как бежали из плена… Но он опередил меня:
— Так вы в самом деле не знали Диму? Никогда не видели? Как жаль! Хромой такой мальчик, одна ножка короче другой. Не помните? Жаль. Он часто бывал здесь с мамой. Тоже наша заказчица…
И снова к Маше:
— Помнишь, я тебе рассказывал? — Яркая улыбка на Машином лице. И опять мне: — Я вам сейчас расскажу… Это занятная история. Вам будет интересно… Когда Дима приходил сюда, он часто играл с моими солдатиками. Устраивал целые баталии на полу. А я очень жалел его, мне казалось ужасно — мальчик не может бегать, прыгать, ходить на лыжах, кататься на коньках… И я затеял с ним тайную игру… Я знал, когда он придет, и к его приходу устраивал военные парады, покупал специально для него оловянную конницу, мастерил всякие игрушки… Он догадывался, Дима, но молчал. В том-то и была прелесть этой игры, чтобы молчать… Играть и молчать…
Честное слово, мне стало худо. На секунду какую-то, но так худо, что я схватился за сиденье стула. Казалось бы, чепуха, столько лет прошло, да и вообще — детская забава…
«Так, — подумал я, — играл он с Димой, а я только портил им всю игру». Мне стало грустно, я заторопился уходить. «Да что вы, останьтесь, Маша чай поставит, как же так можно, сорвались с места…»
Нет, я не мог оставаться. Я должен был уйти.
Мы вышли в коридор. Тут я с трудом поднял на него глаза, а он все время смотрел на меня таким открытым, простым, надежным взглядом, каким о т т у д а смотрят. Я поднял глаза на него и думал в это время про Музкомедию, билет в пятнадцатый ряд и человека в плащ-палатке…
Спросить? А если не он?
И мне по-мальчишески жалко стало того проливного осеннего вечера и захотелось сохранить его в памяти таким, каким он был, ничего в нем не меняя, ничего не убавляя. Пусть так и остается.
ГНОМ
Я встретил его в магазине «Мелодия» через много лет после детства и поразился, что узнал. Узнал не только потому, что лицо его, характерное размытостью всех черт, застыло раз навсегда в том, знакомом мне, состоянии. Вот еще почему узнал: на нем был старомодный полотняный белый костюм, тюбетейка (конец июля, пыльный сухой полдень), а через плечо — старинная полевая сумка из грубой свиной кожи, а может, из заменителя — черно-зеленовато-пупырчатая, а ремешок брезентовый…