Александр Крестинский - Повести и рассказы
Из старых облезлых кубиков я построил линию Маннергейма. Потом пробил артиллерией проход и двинул туда войска. Завязался рукопашный бой на территории противника.
Мама через день работала в вечернюю смену. В такие дни по утрам я твердил: «Идем на Пушкарскую, идем…» Мама удивлялась, но легко уступала — она сама любила ходить к Марии Михайловне, тем более что та шила ей к лету какие-то блузки, юбки… «Маша, ты слышишь, — смеялась мама, — он мне буквально покою не дает — хочу на Пушкарскую, и все!..» Мария Михайловна гладила меня по голове и тихо смеялась своим гортанным волнующим смехом.
Как-то, войдя в Кронину комнату, я даже вскрикнул от удивления: сквозь линию вражеских укреплений мчалась кавалерия — двадцать конников с саблями наголо!.. Кавалерии у Крони раньше не было, это точно. Значит, он достал где-то или купил, чтобы… Нет, это невероятно! Когда я представил себе, как перед уходом в школу Кроня расставляет на полу оловянную конницу и от удовольствия вытягивает губы трубочкой, когда я представил себе, что он при этом думает, — у меня даже в горле защекотало. Моя тайна внезапно выросла и укрепилась, теперь она была и Крониной тайной. Значит, он откликнулся, значит, он принял мою игру! Значит, мы играем вместе, но храним это в тайне!.. Я ликовал.
А когда Кроня придумал пластилиновых врагов, я понял, что люблю его нежно и верно.
Всю зиму я наслаждался своей тайной. Всю зиму ходил на Пушкарскую и играл в солдатики. С Кроней, но без Крони. Я так радовался, заметив на полу перед окном что-нибудь новенькое, по сравнению с тем, что было прошлый раз… Значит, игра продолжалась!
Меня волновала эта тайная игра, и я боялся, что она вдруг кончится.
Я избегал встречаться с Кроней. Когда мама шла на Пушкарскую вечером, я всякими правдами и неправдами старался остаться дома. А если это не удавалось и я вынужден был видеться с Кроней — какие ж это были нелегкие вечера! Всякий раз я ждал: вот сейчас он улыбнется мне, подмигнет — и тайное станет явным… Вот сейчас он скажет: «Ну, повоевали и будет!» — или что-нибудь в этом роде…
Потихоньку разглядывая суровое Кронино лицо, я пытался понять, что он за человек, если так здорово умеет скрывать свои чувства… Свои я скрывал плохо. Я всячески старался обратить на себя его внимание, делал гримасы, покашливал и многозначительно поглядывал в сторону оловянной армии. Все напрасно. Кроня по-прежнему не замечал меня. Такое умение хранить тайну поражало и, признаюсь, даже пугало.
Помню яркий солнечный день ранней весны, когда, придя на Пушкарскую, я замер перед игрушечным уголком. Укрепления врага были окончательно сметены. Повсюду валялись поверженные пластилиновые человечки. Наша армия походной колонной с развернутыми знаменами возвращалась домой. В хвосте колонны под охраной конницы двигался обоз с трофеями: соломенные кони тянули соломенную телегу, а на телеге лежали конфеты, соевые батончики, шесть штук. Тут же торчала записка: «Угощайтесь нашими трофеями. Они не отравлены». Это был единственный раз, когда в игре участвовало слово, пусть не произнесенное — написанное, но все же слово. Я долго не решался съесть хоть одну конфету. Протягивал руку и не брал. Протягивал — и не брал. Наконец съел одну. Больше не тронул. И понял: игра кончается.
…Это было январским вечером тысяча девятьсот сорок второго года. Всего несколько дней прошло, как мы с мамой — да еще тетя Таня, дворничиха, помогла — отвезли на Кронверку отца, запеленутого в простыню. Тетя Таня все твердила маме хриплым своим, навсегда простуженным голосом: «Зачем костюм-то хороший ему? Продай на толкучке, на хлеб сменяй, вам надо, а ему уже ничего не надо». Мама не слушала.
…Мы жили на кухне, с окном, забитым фанерой и заложенным подушками. Мы топили плиту книгами, ломали стулья, шкафы, из своей хлебной пайки варили тюрю и глотали ее, обжигаясь. Хлеб, суп и каша — все вместе. Когда плита немного остывала, мы клали на нее матрац и ложились.
…Стук в дверь. Так поздно? Кто бы это мог быть? Дом пуст, почти вымер. Разве что тетя Таня…
Мама пошла открывать. Когда вернулась, впереди нее в кухню влетело тугое облако холода. Я плотней закутался в одеяло.
— Скорей закрой!
— Сейчас, — сказала мама, и кому-то: — Проходите сюда.
При тусклом свете коптилки я увидел высокого человека в белом полушубке, заслонившего собой проход.
Незнакомец кашлянул и глухо произнес:
— Я Кроня.
— Господи, Кроня! — Мама так и села на кровать. Я вглядывался в человека, который только что назвал себя Кроней… Кроня — здесь? Да быть этого не может!
— Господи, Кроня… — Мама замолчала. Потом, переведя дух: — Что Маша?
— Мама умерла, — сказал Кроня все тем же глухим, безразличным голосом. — Две недели уж. Без меня свезли. Даже не знаю куда.
— Горе, горе… Вот и мы папочку своего свезли, — сказала мама и, закрыв лицо руками, стала раскачиваться на кровати. Я очень боялся этого беззвучного, бесслезного плача и стал уговаривать ее:
— Мама! Не надо, мама!..
— Простите, я на минуту. — Кроня потоптался, оглядел нашу кухню. Я заметил у него на поясе кобуру.
Мама очнулась, опустила руки на колени.
— Кронечка, Кронечка… Угостить мне тебя нечем. Только кипяток в духовке. Выпей кипятку на дорогу.
— Спасибо, не беспокойтесь. Да мне и некогда. Машина ждет. Я ведь буквально чудом сюда…
Он стащил с плеча вещевой мешок, стал развязывать.
— Возьмите… Это конина.
Кроня протянул маме длинный сверток.
— Кронечка, да что это вы!.. Да вам самим пригодится… — Мама вдруг перешла на «вы». — Зачем же вы так… Возьмите обратно.
Мама говорила торопливым шепотом, она задыхалась от волнения, от радости, от того, что держит в руках чудо, волшебство, мясо! И говоря эти жалкие, подобострастные, неискренние слова, она все крепче прижимала к груди газетный сверток, а я цепко схватывал глазами каждое ее движение и обмирал при каждом ее слове, и веря и не веря, что она может отдать, вернуть, а Кроня может положить сверток обратно в мешок и унести. Это дико, нелепо, но это правда: я обрадовался, когда Кроня ушел.
Мама закрыла за ним дверь, вошла в кухню, остановилась у плиты. Я сидел на постели и сжимал в руках холодный тяжелый сверток. Мы молчали. Было слышно, как проскрипели по ступеням Кронины шаги, потом по двору — тише, тише… А после — зафыркал, заурчал мотор на улице… И все стихло.
Мама протянула ко мне руки, обняла меня вместе со свертком, и мы заплакали — от горя, от радости, от надежды и удачи, от ослепительной удачи, которая называлась — конина.
* * *К концу войны я был худым, большеротым, лохматым подростком, неунывающим и добычливым, как все ленинградские мальчишки.
Помню, промышляли мы в ту осень около Музкомедии — спекулировали билетами. Верховодил над нами Кика-толстый, парень с довоенным румянцем во всю щеку. В условленный час мы собирались в сумрачной подворотне на улице Ракова. Кика выдавал нам билеты, говорил, почем продавать. С выручки каждый получал свой процент. Кика жадничал, но спорить с ним не решались. Помощников он выбирал с толком: в чем только душа держалась. И понятно, все мы стремились к одному: продать билеты выше установленной Кикой цены — это был наш «законный» заработок, о котором Кика не знал.
В тот дождливый вечер я быстро сплавил свои билеты. Все, кроме одного. Один остался. Как сейчас помню: партер, пятнадцатый ряд. Я уже весь был мокрешенек и дрожал от холода, но билет у меня не покупали. Люди спешили мимо под зонтиками и в плащах. Я бросался наперерез. «Билетик надо? Есть билетик!»
Прошли, весело разговаривая, мальчишки из Кикиной шараги. Я окликнул их.
— Порядочек! — отозвались они. — А у тебя?
— Один остался.
— Иди к подъезду, сейчас начнется. Может, подвалит кто…
Я подошел к театру. Там нынче «Сильва». За тяжелыми дверьми — свет, тепло, музыка… Меня передернуло от сырости.
— Эй, парень, билета нет?
…Высокая фигура в плащ-палатке. Блестящие глаза под навесом капюшона, узкий нос с горбинкой.
— Билета нет, спрашиваю?
Я кивнул: есть, мол…
Крепкий рот. Узкие, твердые губы. Небольшие усики над верхней губой. У меня дыхание перехватило.
— Послушай, парень… — Тон стал просительным. — Послушай. Ты еще сходишь! А я на один вечер, понимаешь… Завтра снова уезжаю…
Постепенно до меня дошло. Он думает, я сам собираюсь в театр. Он просит, чтоб я уступил.
Неужели Кроня?.. Но голос, голос неузнаваем — твердый, резкий. Если б он скинул капюшон, я б узнал тогда. Назвать по имени? А вдруг не он? Нет, не могу.
— Чего ж ты молчишь? Отвечай! Вот деньги… — Он доставал из карманов бумажки, шуршал ими… И такое отчаяние было в его голосе, что я не выдержал. Сунул ему в руку билет и побежал.
— Эй, парень, куда ж ты!..