Виктор Лихачев - Единственный крест
— Я тогда здесь не работал.
— Толстикова тоже.
— Постойте, вы хотите сказать…
— Прошло ровно три года, Сергей Александрович…
— И все время — сентябрь. Совпадение?
Асинкрит молчал, Раков же размышлял вслух:
— Заканчивается летний сезон, становится меньше посетителей… Что еще? Богатенькие люди, отдохнув на югах, думают, куда потратить деньги.
«Господи, да он еще мальчишка» — подумал Сидорин, но благоразумно сдержал улыбку.
— А я еще бы проверил, Сергей Александрович, как у музея складываются отношения с охранными службами.
— Постойте, постойте… в этом году у них кончился договор и неделю, как раз в конце сентября, его не перезаключали. Сигнализация не работала. Но тогда получается…
— Во-первых, довод номер четыре получается, а во-вторых, дерзайте, Сергей Александрович. Да поможет вам Шерлок Холмс!
Глава тридцать шестая.Земля под ногами.Однажды в детстве она тонула. Угра под Юхновым стремительная и игривая. День был солнечный и веселый. Брызги воды, превращаясь в тысячи радуг, слепили глаза. Она забылась и не заметила, как быстрое течение отнесло ее от берега. Отнесло всего на несколько метров, но когда Лиза пыталась встать, вместо дна под ней разверзлась пропасть. Только что светило солнце, золотился прибрежный песок, бездонно синело небо, и в одно мгновение вместо этого — мутно-серый мрак. Самое обидное, что солнце, небо, песок — все это не исчезло, они существовали — для других людей. На секунду ее голова показалась над поверхностью воды, но Лиза даже не успела вдохнуть воздуха. Вместо «помогите!» раздался сип, которого, разумеется, никто не услышал…То же самое чувствовала Толстикова сейчас. Вместо твердой почвы под ногами бездна. Воздух в легких на исходе. Тогда, в детстве ее спасло чудо — течением вынесло на бревно, лежавшее на берегу. Раньше Лиза думала, что гибель Миши — тот предел, тот край, страшнее которого ничего быть не может. Но как передать то унижение, тот стыд, когда ее забирали прямо из музея, на глазах сотрудников и посетителей? А потом допросы, допросы. Ее уводили в вонючую камеру, а через два часа вновь гремел засов и раздавалась команда: «Толстикова, к следователю». Вскоре Лиза уже не понимала, что сейчас на улице — день или ночь. А голос следователя то настойчиво груб, то вкрадчиво мягок: «Вы же с ног валитесь! Не упорствуйте, Елизавета Михайловна, ответьте, где картина». Сначала ей казалось, что все происходящее — чья-то дурная шутка, недоразумение — и ничего более. Но… все та же бездна под ногами, и — совсем нет воздуха в легких. Она не сомневалась, что друзья не сидят сложа руки и пытаются помочь, но легче от этого не становилось. К унижениям, физическим страданиям добавилась лютая обида. На весь белый свет. И пришла мысль, показавшаяся спасительной и даже сладкой: если жизнь так несправедлива, если несправедливы люди — стоит ли жить дальше? Ее ум, как за соломинку, хватался за прежние убеждения, за веру, согласно которой, самоубийство — страшный грех. Но откуда-то из глубин сердца росла, словно на дрожжах мечта о мести: пусть им всем будет плохо, пусть будет стыдно. Кому — им? А вот именно, всем-тем, кто украл картину, кто возвел на нее напраслину: следователям, надзирателям, соседке по камере, живописующей в разговорах все «радости» тюрьмы, которые еще ждут ее, Лизу. И, конечно же, Сидорину. Господи, как сейчас он нужен! Но в то время, когда ей так плохо, Асинкрит где-то мотается, пытаясь разгадать тайну своих снов.И Лиза приняла решение: если в ближайшие часы не придет освобождение — она покончит с собой. Как? Совсем не важно, придумает что-нибудь. Главное — пришла идея, показавшаяся спасительной. И много позже, Лиза уже не осуждала, а жалела самоубийц, ведь она теперь понимала мотивацию их поступков: эти люди не хотели уйти из жизни, а всего лишь желали обратить внимание мира на то, как им плохо…
— Толстикова! — вновь лязгнул замок почти одновременно с голосом надзирателя, — на выход!
В тот момент Лиза не вдумалась в смысл этих слов: она продолжала размышлять о своей мести миру и приняла первое слово надзирателя — «Толстикова!» — за знак. Что ж, если обещала, значит надо держать слово. А Сидорин, пусть этот сукин сын продолжает мотаться, неведомо где. Приедет — вот удивится.
Но вместо кабинета следователя ее отвели в ту самую комнату, откуда начался ее путь в ад. Толстиковой вернули вещи, выдали какую-то бумагу — и вывели на улицу. Ворота за ней захлопнулись… Лиза в растерянности стояла на запорошенной листвой тихой улице, носившей имя борца за Советскую власть в губернии Губермана, этой же властью потом, в 1937 году и расстрелянного. Все произошло слишком быстро и неожиданно, чтобы Толстикова поняла до конца, что случилось. И вдруг Лиза заметила одинокого человека, сидевшего на скамье в маленьком скверике напротив здания изолятора. Сердце молодой женщины забилось сильнее — она все поняла. Человек сосредоточенно чертил что-то палочкой на земле, сгоняя, как надоедливых мух, листья, летевшие ему под ноги.
— Сукин сын! Сидорин! Сукин сын! — и Лиза, что есть сил, рванула навстречу ему.
Асинкрит, а это был он, отбросил палочку и, видимо, хотел тоже побежать навстречу Лизе, но не успел: она, не замедляя скорости и не прекращая кричать: «сукин сын» и «где ты был», со всего маха влетела ему в грудь, словно пытаясь спрятаться от всего, всего, всего — наветов, клеветы, изолятора, следователей, надзирательницы, сокамерницы. От плача плечи женщины заходили ходуном.
— Сукин… где ты был… я так… ждала. Ты… ты даже не думал…
Сидорин растерянно и нежно гладил ее по спине, волосам, искал слова — и не находил. Тех самых-самых. И он стал читать стихи. Впрочем, читать — не совсем верное и уместное здесь слово, поскольку Асинкрит одновременно и утешал Лизу и признавался ей в любви. Признавался в любви в первый раз в жизни — в смысле, не лукавя, не играя.
Редкие прохожие удивленно оглядывались на эту странную пару — рыдавшую женщину и мужчину, который, глядя куда-то вдаль и продолжая гладить свою спутницу по спине и волосам, скорее говорил ей, нежели декламировал:
Любимая, молю влюбленный:Переходите на зеленый,На красный стойте в стороне;Скафандр наденьте на Луне,А в сорок первом, Бога ради,Не оставайтесь в Ленинграде…Вот все, что в мире нужно мне.
— Это… правда? — подняла голову Лиза, продолжая шмыгать носом.
— Конечно.
— Господи, какая все-таки странная эта штука — жизнь.
— Абсолютно с тобой согласен.
— Час назад я была самым несчастным существом на свете, а сейчас. Повтори, пожалуйста.
— Стихотворение?
— Нет, первое слово из него.
— Любимая…
Лиза отпрянула от Сидорина, и тот увидел, как в ее мокрых глазах сверкнули огоньки-чертики. Асинкрит подумал с радостью: «Врете, гады, вам ее не сломать!»
— Слушай, нехороший человек.
— Хорошо, что хоть не «сукин сын».
— А ты не обижайся.
— И не думаю.
— Нет, правда. Согласись, это безобразие, когда…
— Соглашаюсь, это полнейшее безобразие — садиться на нары, когда мне требуется уехать из города.
— А когда ты в городе — садиться можно?
— Кто бы попробовал тебя посадить… Посмотри, какой я могучий, — после первого порыва пришло легкое смущение, которое Сидорин попытался скрыть иронией. И с совершенно серьезным лицом принял позу льва Бонифация из мультфильма или дореволюционного борца и напряг бицепсы:
— Нет, ты пощупай. Совсем как ежик.
— Почему ежик? — удивилась Лиза.
— Такой анекдот есть. Стоит ежик на пеньке и орет на весь лес: «Сильный я! Сильный! Смотрите, какой я сильный!» Тут ветер налетел, и ежика с пенька сдуло. В буквальном смысле слова. Упал он в кучу листьев, отряхнулся и добавил, совсем тихо: «Но легкий».
— Не смешно, Сидорин. А я верю, что ты — самый сильный… Прячешься?
— Я и говорю: могучий. Но легкий. — Неожиданно лицо Асинкрита вновь приняло серьезное выражение:
— Я не прячусь, любимая. И скоро обо всем тебе скажу, и даже спою без свидетелей.
— Без каких свидетелей?
— О, их кругом полно. Одних деревьев сколько. Ворона сидит, видишь? А там, чуть подальше, таксист. Между прочим, тебя ждет.
— Меня?
— Поезжай домой. Отдохни, смой свои белые перья от пыли…
— Хочешь сказать — от грязи?
— Грязь к тебе не пристала. Короче, приводи себя в порядок, а вечером сбор у Глазуновых.
— Сбор?
— Конечно. Экстренное заседание чрезвычайного штаба, приглашены Глазуновы, ты, я, Братищева. Любу не хотели приглашать, но она рвется в бой. Говорит, что чувствует себя замечательно. Мы мирные люди, но всему есть предел. Наш бронепоезд больше не стоит на запасном пути.