На краю земли - Николай Иванович Дубов
Как только я окреп и начал вставать, Генька сказал:
— Ну, хватит лодыря гонять, пора заниматься. А то ведь ты отстанешь…
Они по очереди приходят ко мне, рассказывают, что проходили в классе, и я делаю уроки, как если бы сам бывал в школе.
Однажды Генька оборвал урок на полуслове и мрачно задумался.
— Ты чего? — спросил я.
— А ты знаешь, — ответил он, — если бы мы тогда тоже вот так догадались помогать Ваське, он, может, и не остался бы на второй год.
Геннадий прав, и меня охватывает запоздалый стыд. Конечно, разве так товарищи поступают? Его оставили, а сами убежали вперед.
— Ну, а теперь как вы с ним?
— Теперь порядок! Совсем помирились. Скоро вместе все дела будем заворачивать, — говорит Генька, но не объясняет, какие именно дела он собирается «заворачивать» вместе с Васькой Щербатым.
Катеринка приходит ко мне чаще всего прямо из школы, и мы сразу готовим уроки, потом разговариваем про всякую всячину. О буране и «пещере спасения» мы, словно по какому-то уговору, никогда не вспоминаем. Только иногда я ловлю на себе ее задумчивый, спрашивающий взгляд, но, встретившись со мной глазами, она отворачивается или говорит какие-нибудь пустяки.
Наконец Максим Порфирьевич разрешает мне выйти на улицу.
Я торопливо одеваюсь и выхожу. Но или я еще слаб, или так опьяняет свежий воздух — голова у меня начинает кружиться, ноги дрожат, и я поспешно сажусь на завалинку.
Все окружающее я видал несчетное число раз, оно осталось таким же, каким было и прежде, но теперь кажется мне необыкновенно ярким и значительным. Жадно вглядываюсь я в давным-давно знакомое и с волнением открываю в нем не замеченное прежде и открывшееся только теперь.
С крыш бьет звонкая капель, по углам выросли ледяные натеки сосулек, снег стал зернистый и мутный. В неподвижном воздухе струятся синие дымы; сверкают остекляневшие сугробы; убегает вдаль стройная вереница опор электролинии, изнеможенно обвисли под снегом ветви елей на гриве. Тихо в деревне и в затаившейся тайге.
Еще не близко весна, но мне уже слышатся торопливое бормотанье подснежных ключей, гремящие весенние потоки, негромкие сухие шелесты и шорохи пробудившейся тайги. Опережая где-то на степных просторах заблудившуюся весну, я вижу, как опять расплескиваются зеленые волны по распадкам и сиверам[16]; только над ними уже не висит оцепеневшая, мертвая тишина, вдруг испугавшая меня тогда, в походе. Не узнать теперь Большой Черни: во всех направлениях прорезают ее просеки, по ним грузно и уверенно шагают опоры электропередач, вонзаются в чащу прямые, как струны, дороги, несутся по ним машины.
Где-то в отдалении мелькает знакомая фигура. Человек все ближе и ближе. Он оборачивается, приветливо и одобрительно улыбаясь, машет мне рукой… Да ведь это дядя Миша! Вслед за ним идут другие, незнакомые и вместе с тем похожие на него, их все больше и больше… С веселой яростью шагают отчаянные, все умеющие парни с лицом Антона; за ними, упрямо сжав губы, шаг в шаг, идут вереницы девушек, почему-то похожих на Дашу Куломзину, а следом, в подбежку, чтобы не отстать, торопится белоголовая россыпь ребятишек… И такой веселый гром людских голосов, работы и песен врывается в окостенелую немоту черни, что даже далекие белки становятся на цыпочки, а небо удивленно приподнимается и нестерпимо голубеет…
И Катеринка и все говорят, что я переменился. Отец находит, что я вытянулся и подрос, а мать думает, что я просто похудел от болезни. Но я-то знаю, что дело вовсе не в болезни и не в том, что я стал немного выше ростом. После болезни я много и пристально думаю обо всем и мало-помалу начинаю понимать, что я и все мы словно приподняли головы и заглянули в такую манящую даль, что уже никогда не опустим глаз.
И теперь мне уже непонятно, как могли мы мечтать о том, чтобы уехать отсюда. Да разве есть где-нибудь еще такая тайга, такие голубые горы, прозрачные, как небо, озера и такие люди?! Разве кто-нибудь сможет их заменить, вытеснить из моего сердца?!. Нет, никуда я отсюда не уеду, а если поеду учиться, то потом обязательно вернусь сюда же!..
Все с большей нежностью я вспоминаю дядю Мишу, подтолкнувшего нас на тропку, которая, как ручей, впадающий в реку, ведет на широкую дорогу. Где-то он сейчас, насмешливый и сердитый дядя Миша, и как жаль, что он не знает о переменах, происшедших у нас!
Однажды Генька заходит за мной, и, несмотря на протесты матери, которая думает, что я еще слаб, и рада бы меня вовсе не выпускать из дому, мы идем в избу-читаельню, так как Антон привез лектора.
Лекции у нас были уже четыре раза, и мы не пропускали ни одной. Да, пожалуй, и никто не пропускал: изба-читальня всегда переполнена.
Лектор, сидевший за столом — человек в полосатом пиджаке и в очках, — разговаривал с Антоном и Иваном Потаповичем. Когда все расселись, Иван Потапович постучал карандашом по столу.
— Товарищи, — сказал он, — к нам приехал лектор, который сейчас расскажет про то, какие есть звезды на небе и другие планеты.
Лектор встал, одернул пиджак, приготавливаясь говорить. Но тут со своего места поднялся дед Савва. Он не пропускает ни одной лекции, ни собрания и всегда садится в первом ряду, вместе с нами, чтобы лучше слышать.
— Извиняюсь, дорогой товарищ! — сказал дед Савва. — А насчет чего другого ты не можешь?
Все притихли в смятенном ожидании скандала. Антон встревоженно приподнялся, но его остановил Иван Потапович.
— Ты что, дядя Савва, угорел или хватил сегодня?
— А ты меня не срами, дай слово сказать… — огрызнулся дед. — Я к тому говорю, граждане, — сказал он, поворачиваясь к настороженно выжидающим слушателям, — что вот я который раз эти лекции слухаю — и все про планеты и звезды… Или нас всех опосля в звездочеты определят, чтобы бесперестанку, задрав бороды, в небо глядели?
Сидевшие впереди сдерживали улыбки, но сзади громко и откровенно засмеялись. Дед говорил правду: как-то так получалось, что приезжавшие раньше лекторы, словно сговорившись, рассказывали об одном и том же — о происхождении мира и о жизни на других планетах.
Лектор смутился, покраснел, но тоже засмеялся.
— Я ведь не знал, — сказал он, — что у вас такие специалисты по астрономии…
— Это, однако, некультурно получается, дядя Савва, — опять вмешался Иван Потапович.
— Да не мешай ты мне, Иван! Ты свое потом скажешь, — упрямо насупился