Галина Ширяева - Утренний иней
Но никакой тайны он ей не открыл.
Глаза его привыкли к свету, он отвел руку от лица и сказал:
— А ведь я не смогу без тебя жить, веточка ты моя зеленая. Единственная ты моя.
И хоть для Ветки это не было открытием, она поняла — вот теперь действительно все рухнуло!
Она помедлила немного, а потом заплакала — сначала тихо, затем в полный голос. Заплакала горько, по-настоящему, как не плакала давно. А он не стал ее утешать — он, который всегда умел утешать так легко. Сейчас, наверно, он просто не мог этого сделать — как не мог лечить обожженных в огне людей.
9. ПРОЩАНИЕ
Прежде чем оставить Фалю одну с ее ковром на уже полупустой рыночной площади, Валентин некоторое время топтался неподалеку, таясь и ожидая, подойдет ли кто-нибудь.
Никто к Фале не подходил. Тогда он тяжелыми пальцами нащупал в кармане ватника две десятки, которые вчера дал ему дед, приметил место, где осталась Фаля со своим ковром, ее соседку — девушку с глиняной кошкой в руках — и пошел разыскивать прилавок, где должен был продаваться мед, чтобы узнать, сколько же можно купить меду на двадцать рублей.
Площадь Центрального рынка, на которой он оказался впервые, была огромной — целый город с длинными улицами, вдоль которых вместо домов стояли прилавки и ларьки, с узкими переулками и короткими тупиками. Народу было совсем мало — шла уже вторая половина дня, а вдоль полупустых прилавков дул сильный холодный ветер. В лицо то и дело бросались колючие белые крупинки, грозящие сильным снегопадом.
Ему попался прилавок, где продавали недавно изобретенное лакомство — подслащенные сахарином шарики из молотого жмыха, но он равнодушно прошел мимо. Это было лакомство для детей, да и есть ему не хотелось. Не потому не хотелось, что он был сыт. Просто он часто забывал поесть даже тогда, когда в доме была еда. Есть ему не хотелось, а свои двадцать рублей он берег для Фали.
К медовому ряду он выбрался не сразу, долго искал его, заплутавшись в этом пустынном рыночном городе с путаными улицами, и забеспокоился — не надолго ли оставил Фалю. Надо было поскорее выяснить, есть ли мед на рынке, сколько он стоит, и возвращаться обратно.
В медовом ряду за ларьками был лишь один продавец, и мед у него стоил так дорого, что Валентин понял — на свои деньги ему не купить и чайной ложки этого меда.
Продавец, парень в добротном черном полушубке и рыжей мохнатой шапке, из-под которой выглядывали такие же мохнатые рыжие брови, был весел и разговорчив. Отвешивая мед, балагурил, шутил. Он был один на весь ряд, и мед у него раскупали быстро.
Валентин остановился поодаль, не зная, что же теперь делать. Надежды на то, что Фале удастся продать ковер, у него не было никакой. Он ругал себя за то, что не попросил у деда еще хоть немного денег — хоть на двести, хоть на сто граммов меда. Он готов был снять с себя и продать что угодно, любую теплую вещь, но то, что было на нем надето, все равно у него никто не купил бы, все было такое ветхое и рваное. Единственная же добротная вещь — шарф — ему не принадлежала.
Он с какой-то совсем необычной нежностью подумал о Фале, вспомнив, как она заботливо укутала его шею этим теплым шарфом. Сегодня, пожалуй, впервые за многие-многие дни он чувствовал себя чуть полегче. Он видел снег, и вроде бы что-то похожее на прежнюю радость при виде первого снега приходило к нему. Он видел небо, на которое набегали облака, и оно казалось ему не таким пасмурным и унылым. И долгий тяжелый путь по морозу с тяжелыми санками, которые ему так трудно было тащить, вспоминался теперь как добрая, приятная дорога. Кажется, он даже смеялся сегодня. Из-за чего, почему смеялся, он этого уже не помнил. Просто так. Оттого, что была рядом. Кажется, ведь и Фаля смеялась. Смеялась, глядя на него прежними, светлыми глазами, а потом так заботливо укутала его этим теплым шарфом. Раньше он не мог понять, почему именно эта девочка, а не дед, родной отец его матери, связывает его с тем прошлым миром, что остался по ту сторону черной смертельной черты, а теперь, кажется, начинал понимать — в светлой этой девочке было что-то от его матери…
— Мед-то, гражданочка, у меня первый сорт! Самый липучий, самый липовый! — В голосе рыжего парня была какая-то недобрая веселость.
— Себе-то оставил? — с неприязнью спросила у него подошедшая женщина. — Я смотрю — каждое воскресенье торгуешь.
— А мне мед вреден, тетя!
— Это почему же?
— А потому! Мед-то, он, говорят, лечебный. Еще, не дай бог, залечат мою хворь!
— Не хочешь на фронт, значит?
— А то! — Веселый продавец понизил голос до шепота: — Наш-то сказал: «Дело правое, победа — за нами», а ихний-то знаешь что сказал? «Не робейте, — сказал, — братцы! Победа — впереди!»
Наверно, жгучая ненависть, сразу вспыхнувшая в Валентине после этих слов рыжего парня, была тому виной — душа его обнажилась остро и больно… И показалось вдруг — страшно, жутко показалось — сейчас, сию минуту этот рыжий, сдавая сдачу, вместе с деньгами вытащит из кармана и положит на прилавок черную блестящую ракетницу. Это было нелепо, бездоказательно! Но душа не могла обмануть Валентина! С тех пор, после той страшной багровой ночи, она еще ни разу его не обманула!
Словно магнитом, его притянуло к прилавку, за которым стоял этот рыжий парень в черном полушубке. Кровь бешено стучала в его висках и в сердце.
— А ты, значит, прикидываешь? — глухо донесся до него гневный голос женщины. — Прикидываешь, значит, кто — кого? Ждешь, значит? Сволочь ты последняя!
— Ладно! Топай-топай отсюда! Получила свои сто грамм, вот и топай! Язык-то у тебя уж больно липучий! Знал бы — не стал бы такую мелочь отвешивать! Побирушка!
Валентин не замечал, как холодный ветер забивается под его старый ватник и до озноба лижет тело. Он забыл, что оставил Фалю там, на морозе. Он забыл про все на свете. Он ждал. Этот рыжий должен был выдать себя! Должен!
Ему было тяжело дышать. Теплый Фалин шарф душил его. Он попытался нащупать концы и размотать его, но озябшие, отвыкшие от движения пальцы не послушались. Он чувствовал себя сейчас таким же беспомощным и бессильным, как тогда, на палубе парохода, увозящего его из сожженного города, — когда знакомые, из далекого детства, деревья на берегу проплывали мимо и голос матери из жизни, ушедшей навсегда, просил: «Не отходи от меня далеко, сынок!»
Да неужто все это случилось, мама? Да неужто все это было — черное горящее небо и страшный живой факел в том багровом проломе? Неужто все это было?
Мама! Неужто все это было на самом деле? Мама!
* * *— А, красавица! Что ж так мало берешь? Уж бери все триста! У меня и гирьки-то на двести грамм нету.
— А у меня денег на триста нету!
— И откуда ж ты такая? С Заводского? Ну, землячка! Я тоже оттуда! Каждый уголок там знаю. Все ходы-выходы!
Белые бурунчики снега на земле у прилавка вдруг стали в глазах Валентина багрово-черными… Голос деда отчетливо повторил в памяти: «Этот все ходы и выходы знает. Куда нырнуть, где вынырнуть…»
Он с трудом, отчаянным усилием воли заставил свой взгляд избавиться от багрового мрака и взглянул парню в черном полушубке прямо в лицо. Он смотрел в это лицо долго, пристально, пока мрак вновь не начал застилать ему глаза… И тогда неожиданно вдруг выплыло из этого черно-багрового мрака лицо фашистского летчика, расстреливающего детей с высоты бреющего полета, — лицо, которое он увидел тогда и не успел запомнить. Теперь он вспомнил это очкастое лицо в кайме летного шлема, и оно маячило перед ним, застилало лицо этого рыжего парня…
Валентин шагнул вперед, к прилавку, еще не зная, не понимая сам, что собирается сделать.
— Чего тебе тут надо? Чего глазеешь? Чего вылупился?..
Взгляд его встретился с глазами Валентина.
Что он увидел в глазах Валентина, Валентин не знал. Он смотрел на рыжего парня, а видел только то очкастое лицо, маячившее перед ним. Но парень вдруг засуетился, заволновался, начал распихивать деньги по карманам, убрал бидон с прилавка.
— Все-все! Больше не продаю! Все продал!
Валентин в отчаянии понял, что поторопился. Не рыжий выдал себя, а сам Валентин выдал себя взглядом. И если сейчас не задержать, не уличить его, то этого уже нельзя будет сделать никогда. Никогда в жизни! Зачем он так поторопился?
Он огляделся по сторонам. Здесь, за ларьками, почти никого не было. Разыгравшаяся метель сметала снег в сугробы. Возле прилавка стояла женщина с маленькой девочкой на руках и упрашивала о чем-то рыжего.
Валентин засунул руки в карманы ватника, заставил лицо стать равнодушным, отвернулся и пошел прочь.
Через десять медленных, долгих шагов — словно прошел бесконечную снежную пустыню — он оглянулся.
Рыжий смотрел ему вслед. Но кажется, он успокоился, увидев, что Валентин уходит. Во всяком случае, женщине, упрашивающей его о чем-то, он начал отвешивать мед.