Лев Кассиль - Ранний восход
— …семьсот восемьдесят девятом, — подсказал всезнающий Витя.
— Да, в тысяча семьсот восемьдесят девятом! — продолжал с воодушевлением Коля. — И еще зарисовку сделал для гравюры. И на ней написал: «Сделано во время действия». А? Здорово? Вот и мы так должны жить и поступать, я считаю, чтобы и на наших картинах иметь право тоже написать: «Сделано во время действия». Ведь мы во время таких действий живем, что никому раньше и не снилось! И надо себя подготовить так, чтобы во всем этом самим участвовать…
Долго в этот вечер не расходились ребята. В лагерном клубе говорили о труде художника, читали стихи, вспоминали картины.
За окном зарницы метались в ветвях деревьев, обступивших дачу. Где-то еле слышно перекатывался гром. А в дощатой дачке, при еле теплившемся свете гнилушек, мальчики и девочки в красных галстуках, темневших на блузках и рубашках, с затаенным жаром толковали об искусстве, которое было ныне призвано в молчаливой симфонии красок, в недвижном разбеге линий передать могучий свет и неоглядные перспективы великого нашего времени.
Расходились по дачам очень поздно: сегодня все лагерные правила были отменены.
Тучи расползались, и на небе плыл в легких, сквозных облачках месяц. Возле яркого зубчатого серпа сквозило полуосвещенное, бледное и рыхлое пространство лунной поверхности.
— Ты знаешь, что это такое? — спросил Коля, схватив за руку Витю и указывая на луну. — Это отсвет нашего Тихого океана. Я читал об этом в одной книге. А правда здо́рово, Витька, что мы вот здесь, в Подмоклове, видим на луне полутень — отражение нашего земного океана? Вон какие рефлексы и связи бывают! А тут пишешь натюрморт и никак огурца с горшком не свяжешь толком. Эх мы, художники!.. — И он щелкнул Витю по затылку.
ГЛАВА 4
Салют Коли Дмитриева
Писать молнию, порыв ветра, всплеск волны — немыслимо с натуры. Для этого художник должен запомнить их…
И. АйвазовскийВернувшись в Москву из лагеря, Коля еще ближе сошелся с Витей Волком. Ему можно было показать любую работу без опасений, что он ее «оборжет», а этого всегда очень страшился Коля, который потом уже редко возвращался к рисунку, вызвавшему хотя бы малейшие насмешки товарищей. Коля все время пробовал, экспериментировал, испытывал разные карандаши, менял сорта бумаги, часами смешивал на тарелке разные краски, и ему нужен был человек, который относился бы с уважением к этим опытам.
Витя как раз и был таким человеком. Он сам очень много работал, прочел немало книг и ценил, что Коля не просто делает рисунки и сочиняет композиции, а всегда проникнут какой-то мыслью, воодушевлен интересным соображением. И никто, как Витя, не умел сказать Коле без лести и умиления о том, что было хорошо в работе, и так же прямо заявить, чего в ней не хватает. Ведь многие свои домашние работы Коля не показывал в школе, считая, что они, так сказать, не заслуживают официального внимания. А Вите он теперь показывал все. Витя чувствовал и понимал, что Коля считает себя в чем-то сильнее его. Но Коля никогда бы в этом не признался. Он, наоборот, всегда говорил Вите:
— Витька, ты просто это превосходно написал! Нет, ты прямо молодец! Я вот сколько ни бьюсь с этим, никак не могу справиться. — Заметив изъян, он деловито добавлял: — Вот тут у тебя, Витя, не совсем получилось. Ты, верно, хотел не так сделать? Я на твоем месте, если ты, конечно, со мной согласишься, взял бы тон более глухой.
Коля к этому времени уже не только исправил свои ошибки по части цвета, но так далеко шагнул по живописи, что его акварели были уже под стать черным рисункам, а иногда даже сильнее их. Постепенно для него открылся целый мир красок, как когда-то в детстве расступился перед его глазами листок бумаги, когда он впервые нащупал магические законы перспективы. Иногда его еще манила неожиданность угаданных им цветовых сочетаний и тянуло сыграть на ней, но постепенно он отказался от этих навязчивых эффектов и радовался уже не поразительному, а правдивому соотношению красок, достигнутому им в работе. Они много говорили с Витей относительно колорита, общей гаммы, которой подчиняется картина. Витя даже отчеркнул карандашом место в книге о Сурикове, где художник говорил, что и «собаку можно рисовать выучить, а колориту не выучишь».
Часто теперь они ходили вдвоем в Третьяковскую галерею, где у каждого были свои любимцы. У Коли — Серов, Суриков, Врубель; у Вити — Репин, Левитан, Федор Васильев. С последним Коля был прежде почти совсем незнаком. Витя открыл ему Васильева.
— Ты только подумай, Коля, — говорил Витя, стоя в Третьяковской галерее возле «Мокрого луга», — ведь умер он совсем молодым. Двадцать три года всего было. И образования-то настоящего художественного не получил даже. Веселый был, выдумщик, озорной. Я читал, что он на полях серьезных рисунков схемы чертил, как лучше бильярдные шары в лузы загонять. Один раз поехали художники на Иматру, так он там старался перекричать водопад. А Крамской его называл «гениальным мальчиком»… А Репин — «феноменальным юношей» и в молодости даже сам поддавался его влиянию. Ты только посмотри, как он небо писал! Вот я читал, как он в письме одном жалуется даже, что его пугает слишком развитое у него чувство отдельного тона. А он, Коля, считал, что картина не должна ослеплять отдельным каким-нибудь местом, разделяться на яркие лоскуты… И вот видишь, какой он цельной гаммы умел добиваться!
Коля с благодарностью вглядывался в дышащие почти ощутимой ароматной и влажной свежестью полотна художника, трагическая судьба которого его вдруг очень взволновала. И, придя в школу, он сейчас же бросился в библиотеку искать книжку о Васильеве. Найдя и едва раскрыв ее, он замер с занывшим сердцем над зловещими строками из письма уже больного художника, взятыми в эпиграф: «Я все-таки думаю, что судьба не убьет меня ранее, чем я достигну цели»… А судьба, как уже знал Коля, не пощадила…
Коля не был книжным мальчиком, то есть таким, который все на свете видит лишь так, как он вычитал в книжке. Для этого он слишком жадно, с неутомимым любопытством смотрел на все, что окружало его в жизни. Но он радовался, когда, читая, находил подтверждение своим догадкам, и любил проверять хорошей книжкой собственные мысли и поступки. И они оба с Витей много говорили о полюбившихся книгах.
Несколько раз перечитали «Моцарта и Сальери» Пушкина — сначала каждый отдельно, а потом вместе вслух, на два голоса. При этом Коля взялся было читать за Сальери, чтобы великодушно предоставить другу Моцарта, но Витя, к удивлению приятеля, наотрез отказался.
— Нет уж! — заворчал он и смешно, по-медвежьи, как это он умел, собрал губы к носу и задвигал ими. — Нет, Моцарт будешь ты…
— Почему это я обязан быть Моцартом? — не сдавался Коля.
— Потому что так правильнее. И все. И не спорь.
— А ты что же, Витька, считаешь, что тебе больше подходит Сальери? Ну-ну, не ожидал… Значит, ты в душе меня отравить собираешься. Хорош друг!
— Дурак ты, хоть и Моцарт, — очень серьезно, глядя Коле в глаза, сказал Витя, — а из дураков, помни, толка в искусстве не бывает. Ничего ты не понял…
— Ну, не обижайся, не злись, Витька! — Коля обеими руками потряс друга за плечи. — Ну, я пошутил… Знаешь, я сейчас вспомнил, как один знаменитый актер, в Англии кажется, до того здорово играл злодея, что какой-то зритель не вытерпел и застрелил его прямо из зала. Зрителя этого казнили и похоронили в той же могиле, где и артиста. А на могиле написали: «Лучшему актеру и лучшему зрителю».
— А я слышал продолжение этой истории, — подхватил всезнающий Витя. — Явился этот убитый актер на тот свет, собирался уже в рай совсем идти. А бог, оказывается, тоже театрал заядлый. Тоже так поверил в игру артиста, что отправил его как злодея прямехонько в ад… Вот, видишь, на что я иду ради искусства, Колька, чем я рискую! А в общем, начали… «Все говорят: нет правды на земле. Но правды нет и выше…» — самоотверженно задекламировал Витя.
Озадачил, а потом и очень рассердил обоих друзей Киплинг[28] своим «Сказанием об Анге», искусном резчике по мамонтовой кости, которого племя щедро одаривало, но в бой и на охоту не брало. И, восхищаясь искусством Анга, люди в то же время не очень верили его изображениям: так ли на самом деле ведет себя окруженный охотниками мамонт? Верно ли взмахнул дротиком воин? Анг обижался, но мудрец утешал художника и советовал ему благословлять слепоту племени. Иначе бы Анг ничем не выделялся среди племени своего и не знал бы ни даров, ни восхищения благодарных соплеменников…
— Ну, это просто уж безобразие какое-то! — возмущался Коля. — Я считаю, искусство, наоборот, должно заставить людей прозревать, видеть правду и красоту. А тут призывают художника радоваться слепоте людской. Мракобесие какое-то, по-моему!