Анна Гарф - Кожаные башмаки
Сугробы, подтаявшие за день, теперь покрылись сверкающей корочкой льда. В лучах заходящего солнца казалось, что лёд сам по себе брызжет светом.
Бабушка тоже собралась в школу. Для этого случая надела она широкое красное платье, новую шубу, а поверх шубы — обшитую галуном бархатную безрукавку. Обулась в белые чёсанки с новыми галошами, голову повязала белой шалью. Она и вообще-то всегда любила принарядиться, наша бабушка, а тут ведь дело какое большое предстояло совершить — посылку упаковать и письмо составить Ахмету-красавцу, Ахмету-Юмарту, Ахмету-воину.
«Фаим растёт как трава, — пишет под её диктовку Фатыма-апа, — ты — отец, должен о воспитании единственного сына позаботиться. Саран-абзей хорошему не научит…» — диктует бабушка.
Фатыма-апа склонилась над столом. Усердно, как ученица, строку за строкой выводит. А бабушка важно так слова произносит, каждое слово давным-давно продумано. Фаим тоже пишет, сочиняет первое в своей жизни письмо. Почерк у него хороший, но сейчас он пишет особенно красиво.
— Только смотри, строку справа налево не веди! «Миаф» вместо «Фаим» не напиши! — смеётся Асия.
Ребят, будто магнитом, к столу притянуло: интересно поглядеть, как будут зашивать посылку. Но почему среди этих любопытных не видно Миргасима?
Но мог ли он оставаться в школе, если бабушкин сундук стоит сейчас с откинутой крышкой. Бабушка уж если начала письмо диктовать, до ночи не кончит.
«Кланяются тебе Абдракип-бабай, тётя Карима, и Рустям, он теперь нашего колхоза председатель, и жена его Фахри…»
Ну, и так далее, пока всех не назовёт.
«Вот когда картинками я полюбуюсь!» — решил Миргасим, и ноги будто сами собой вынесли его из школы, понесли по улице и домой привели.
Глава сорок седьмая. Корабли уходят неведомо куда
Сколько бабушку просил:
«Ну погляжу ещё немножко!»
«Некогда, некогда, сейчас не время», — всякий раз так она отвечает и снова прячет в сундук ладьи, корабли, броненосец «Потёмкин» и крейсер «Аврору».
«Если не научусь корабли узнавать, какой из меня моряк».
Миргасиму что вздумалось — сделает. Кто осмелился бы, не спросясь, полезть в заветный бабушкин сундук? А Миргасим обе руки в сундук запустил. Вынул картинки все до единой, и корабли и лодки — всё у него в руках.
«Что случится, если я лишний раз посмотрю на них? Отнесу Насыровым, покажу Наиле, она мне такие же нарисует, а может, и получше».
Но только собрался на улицу выскочить, как дверь будто сама собой отворилась.
Миргасим едва успел юркнуть за бабушкин сундук. Картинки посыпались из рук, разлетелись по всей комнате.
Пришла, оказывается, мама. И тётя Карима с нею.
«Ох и влетит мне!..» — затосковал Миргасим.
Но женщины на картинки и не посмотрели. Сели на сэке, заговорили о чём-то тихо, печально. Миргасим прислушался.
— Не убивайся так, Бике, — произнесла тётя Карима, — возможно, хотел бы твой Гариф дать о себе весть, да нельзя. Сама ведь понимаешь…
Мать только вздохнула, а Карима-апа говорит, говорит:
— Может быть, он сейчас у партизан или попал в окружение. Да мало ли что случается на фронте. Зачем человека оплакивать, если извещение не пришло?
— Ах, если бы это было так… — заплакала мать. — Одной тебе, Карима, подружка моя, сестра, скажу, извещение ещё осенью получила.
Не сразу, не вдруг дошли до Миргасима слова мамы — «извещение ещё осенью получила».
«Значит, папа, как дядя Насыр, тоже погиб смертью храбрых? А как же лента красная из Батыровой гривы? Вот она, милая моя ленточка, сберёг я тебя… Потому что коня Батыра отец любил. Сберёг я тебе, папа, красную ленту…»
Он сидит за сундуком, прислушивается. О чём Карима-апа маме говорит? Слушает, только никак понять не может…
— Если мы станем думать только об умерших, это опечалило бы их, когда могли бы они видеть нас, — повторяет Карима-апа слова председателя Рустяма, какими он её утешал, когда пришла весть о гибели кузнеца Насыра. — Приходится, подружка, жить для живых.
«Умерший? Кто? Папа? Разве после войны он не придёт домой?» — не хочет поверить этому Миргасим.
И вдруг с ужасом он вспоминает: отдала мама ещё осенью тулуп папин в подарок на фронт бойцам.
«А папа в чём зимой будет ходить?»
Кулаки его сжимаются, так бы и выскочил из-за сундука, крикнул бы:
«Для чего, зачем тулуп папин отдали?»
Застучать бы ногами, забарабанить бы по сундуку кулаками:
«Тулуп папин зачем отда-а-али?!»
Разбросать бы, растоптать бы все эти корабли, выбросить картинки. Кому нужны они теперь? Завопить, заорать бы так, чтобы оконные стёкла повыскочили, чтобы стены задрожали:
«Тулуп, тулуп папин верните!»
Закричал бы, заплакал, да ведь нельзя — гость в доме, тётя Карима. Плакать при гостях не станешь, совестно. Даже, носом шмыгнуть неудобно. Миргасим вытирает нос рукавом, поднимает голову и взглядывает на стену, туда, где всё ещё торчит гвоздь, на котором висела папина шляпа. Как сияла, светилась она в лучах восходящего солнца… Здорово затеняла она в жару нос и щёки Миргасима…
«Зачем я таскал её?»
И вспомнилось, как ловил этой шляпой головастиков на речке, как набивал шляпу травой, чтобы щенку в ней спалось помягче. И как вдруг с одной спички шляпа вся разом вспыхнула, сгорела. И на чёрном кружочке выжженной травы осталась только горстка пепла…
«Папу, папу моего убили!»
Выбежал из-за сундука, споткнулся, грохнулся на пол. Стыдно, надо бы встать, поздороваться с тётей Каримой, подойти к маме…
Миргасим закрыл глаза, заткнул уши — неужели это он катается по полу, грохает ногами, стучит кулаками?
— Папа! Папа! — кричит он и никак не может сдержать этот крик.
— Встань, Миргасим, — тихо сказала Карима-апа. — Мужчина ты или нет? Мама твоя сколько времени молчала. Одна горе такое несла. Теперь вас двое. И больше никто не должен знать. Не о себе — о бабушке подумай.
— Да, ты никому не говори, сынок, — молвила мама, — бабушка наша этого не вынесет. Ноша такая ей уже не по плечам.
— А брат Мустафа знает?
— Нет, милый. Язык не повернулся сказать ему. Сам он из пекла и опять в пекло. Нельзя было ему говорить, невозможно.
Миргасим не смеет взглянуть на мать, он смотрит вниз, на корабли, баркасы, парусники, челноки, лодки… Качаются они, плывут, уходят далеко-далеко в туман. Уплывают, уплывают из-под ног…
«Подберу потом и сложу обратно в сундук. Пусть бабушка играет… Она старенькая…»
Карима-апа долго ещё говорила, уговаривала. Миргасим не слушал и не слышал. Вспоминал, как летней ночью в круге света белела бумага, на которой ставили свою подпись колхозники, подписывались, чтобы построить самолёт в память о Насыре-кузнеце. И ещё вспомнил он, как пришло Насыровым извещение, но спрятала его от Наили Асия.
— Мама, Асия знает, да?
— Молчи, Миргасим, молчи. Пойми её — ничего нет ей, ни письма, ни привета. Узнает о нашем горе, и лишний раз о своей беде заплачет. Ты понял, Миргасим?
— А Зуферу и Шакире ты сказала?
— В нашей семье, сынок, знаем только мы двое. Ты да я. И никто больше.
— Чужие люди чёрную весть от бабушки скрыли, неужели ты, Миргасим, проболтаешься? — говорит тётя Карима.
— Чтоб изо рта моего жабы и змеи посыпались, если хоть кому-нибудь скажу!
Глава сорок восьмая. Опять эта Асия!
Во дворе бабушкиного дома растут берёзы — четыре деревца.
Берёзки эти не какие-то случайные, безымянные, нет! Каждая знает своё имя: самый мощный ствол — Мустафа, потом Зуфер, стройная, тоненькая Шакире и небольшое раскидистое деревце — Миргасим.
Посадил эти деревья младший сын бабушки Гюльджамал, Гариф, по числу своих детей.
Бывало, глядя на эти четыре дерева, он говорил:
«От этих берёзок пойдут деревья по всей улице, выйдут за околицу, и встанет в степи рощица. От неё пойдёт вдоль по речке лесная полоса, и назовут деревню нашу Берёзовкой, а район — Берёзовским».
Слушая эти речи, кое-кто из колхозников тоже раздобыл саженцы, да, видно, привычки нет у нас к лесу. То посадят неумело, то забудут полить, а то коза объест или телёнок скусит вершинки. Только в бабушкином дворе прижились четыре берёзки да есть ещё одна — у забора колхозного сада. Той берёзке ребята дали имя — Асия, потому что одна она растёт.
Ночи ещё по-зимнему холодны, но днём мальчики бегают по деревне без шапок, а Миргасим уже снова может похвалиться свежими веснушками:
— Вот если бы теперь брат Мустафа посмотрел на мой нос!
Вокруг четырёх берёзок снег подтаял, стволы стоят, как в чашках с водой. Тени на снегу синие, небо синее, берёзы белые, ветки тонкие, чёрные. Если издали посмотреть — похоже, будто деревня нарисована углем и мелом по синему холсту.
Взглянул Миргасим, как поднимаются белые стволы из круглых синих вмятин на розовом снегу, и отца вспомнил: как стоял он однажды спиной к дому, лицом к степи, а крепкая загорелая рука его обхватила ствол берёзки.