Русская печь - Владимир Арсентьевич Ситников
Меня Сергей Антоныч всегда о чем-нибудь расспрашивал. Кем работал мой отец, да что мы проходили по литературе. А от этих вопросов можно мигом перейти к такому: почему я торчу в яме, когда уроки надо учить или в школе быть? И я опасался их.
Рухнуло теперь Фимино предприятие.
— Возьми свою шапку, — кинул он мне кепку. — Шуток вы, Сергей Антоныч, не понимаете.
— Таких не понимаю… Значит, в шестом? — спросил меня Сергей Антоныч, уже не обращая внимания на Фиму.
— В шестом, — с неохотой сказал я.
— Ну-ка, что ты знаешь про «пифагоровы штаны», которые во все стороны равны? Ну вот, — и начертил на тропинке костылем треугольник.
Я хмурил лоб, напрасно вспоминая неученую теорему.
— Сергей Антоныч, плясать придется. Письмо! — крикнули ему от госпиталя, и Антоныч, забыв обо мне, заспешил.
Определенно, очень ждал это письмо. Может, о сыне что сообщали.
Фима снова раскинул карты. Мой ремень с большой прямоугольной пряжкой, на которой сияла начищенная до сверкания звезда, оказался на его брюхе. У меня чуть не полились слезы.
— Отдайте мне ремень. Мы ведь понарошке играли, — сказал я.
— Ха! Чо я, детсад? — сказал Фима. — Ты нюня. Между прочим, чтоб завтра за кепку были два червонца. И соплей мне не надо. А расскажешь Антонычу, кровинку пущу. Не погляжу, что беспашпортный.
Я ушел. Еще два червонца! За такую кепку. Как это так? Ни за что ни про что — и вдруг два червонца. Дурак я! Эх, какой дурак! Ну почему я такой? Все ведь у меня было в жизни спокойно, и вдруг… Нет, не все. Да еще это добавилось. Где я возьму теперь деньги, чтоб расплатиться?
Я пришел домой и долго ломал голову, где достать денег. Может, продать печатку мыла? Правда, мама ее бережет больше хлеба. Но как-нибудь я выкручусь. Скажу, что всю исстирал. Или ходил на реку и утопил. Или в бане сперли. Или… Вот сколько вранья надо из-за этого Фимы.
В конце концов я сунул мыло за пазуху и двинулся на Пупыревку.
На рынке торговали всем: старыми кухонными столами и пайками хлеба, дровами и самосадом, молодым хвощом, который зовут у нас пестами, и только что снятым нательным бельем, железным хламом и водкой. И я продам мыло.
Я встал возле костлявой тетки, которая навешала на руку ленты, кружева и воротнички, вытащил печатку и хотел крикнуть: «Кому мыло?» Вдруг немного поодаль от тетки с воротничками я увидел своего учителя математики и замер. Вот была бы штука, если б я напоролся на него! Как это я его не заметил? Он был в шляпе, надвинутой на самые глаза. Видно, стеснялся: вдруг ученики его увидят. Лицо бледное, припухшее. Старик держал в руках кожаный летный шлем с меховой подбойкой и, встряхивая им, повторял:
— Шлем, шлем. Боевого летчика шлем. Прошу триста рублей, прошу триста рублей. Совершенно новая вещь.
Математик, математик, а торговать он совсем не умел. За такую вещь надо пятьсот рублей просить, а он… Это ему не «а», «в», «с».
Видать, вовсе оголодал, раз продает такой хороший сынов шлем. Наверное, один живет или жена больная. Иначе бы продавать не пошел. Учителя ведь не обычные люди. У них все должно быть примерным, без сучка без задоринки. И они стараются быть такими. А вот этот на базар заявился.
Я не успел уйти подальше от математика, когда мимо меня стремглав пролетел пацан в пилотке. В следующее мгновение учитель уже разводил пустыми руками.
— Эй, эй, верни! Мальчик, верни! Нельзя же так, нельзя же! — кричал он.
Вокруг собралась толпа зевак, но никто за вором не побежал. Все галдели. Посвистывая, шла тетка-милиционер.
Последнее, что я видел, — это трясущуюся в плаче спину учителя. Мне стало не по себе. У меня даже пропала на него злость: математик был вовсе беспомощный. У него, наверное, плохо все было, раз он продает шлем — память об убитом сыне. От жалости к учителю я решился на самое неожиданное: бросился за мальчишкой, укравшим шлем.
Это гадина Шибай, Колька Шибай. Я даже учился с ним в первых двух классах, пока он не засел на второй год.
Миновав проходной двор, я очутился в лабиринте недостроенного дома. Пробегу по стенам и в каком-нибудь отсеке обязательно найду Шибая. Так и оказалось: он стоял в самой дальней клетушке и, озираясь, засовывал под рубаху учителев шлем.
— Эй, Шибай, Колька! — крикнул я. — Отдай шлем! У этого старика сын погиб. Только вчера погиб.
Шибай затравленно взглянул на меня.
— Тш-ш, Короб! Попишу!
Шибай считался у рыночных воришек-хапальщиков главарем. Лучше всех дрался. Когда же не брала сила, вытаскивал бритву и махался ею. А перед ней кто устоит?! Но меня он не «попишет». Мы же учились в одном классе. Я его как облупленного знаю.
— Ну что тебе стоит, Шибай! У старика жена уже месяц с постели не встает, — продолжал я.
Шибай оправился от испуга.
— Бедный, бедный старик, — сказал он вдруг плачущим голосом и даже потер чумазой ладошкой глаза. — Дак что ты раньше не сказал, Короб, что ты не предупредил меня?
Я верил и не верил Шибаю.
— Ну, спускайся сюда, отнеси ему шапку, отнеси, — и, завернув полу пиджака, показал меховое ухо от шлема.
Надо спускаться. А как иначе? Но, наверное, врет Шибай… А вдруг и действительно отдаст шлем? Я полез вниз, цепляясь за выступы кирпичей.
Не успел я спуститься на землю, как на меня навалилось что-то грязное, душное, посыпались удары. Казалось, я потерял сознание. Нет, не от ударов, а от этого душного зловония. Когда я сбросил с себя противный засаленный ватник, Шибай и его помощники были уже наверху. Колька, обезьянничая, показывал кусок мыла, вытащенный у меня из-за пазухи.
— Отдай мыло, гад! — дрожащим от слез голосом закричал я. — Отдай!
— Нехорошо так ругаться, мальчик, — упрекнул меня Шибай, сделав постное, оскорбленное лицо. — Очень даже неприлично.
Шибаева ватага заржала. Я готов был их кусать и царапать, а если бы был у меня автомат, то и стрелять. Так я ненавидел их. Но я только погрозил им кулаком и крикнул, что еще отомщу за все и они еще поплачут. Обычные угрозы бессильного.
Какая наивная глупость упрашивать Шибая вернуть учителю шлем! С Шибаем можно разговаривать только кулаком. А я думал, что уговорю. Дурак я, сущий дурак!
Ремень я проиграл, мыло у меня отняли. От мамы будет нахлобучка. A-а, семь бед — один ответ. Уехать на