«Вся жизнь моя — гроза!» - Владимир Ильич Порудоминский
По стенам кабинета были расставлены статуи Аполлона и девяти муз. В комнате царил такой беспорядок, словно вещи были нарочно сдвинуты с места, перепутаны, разбросаны самым неподходящим образом. На письменном столе среди книг и бумаг лежал вниз лицом белый мраморный бюст, рядом стоял высокий хрустальный бокал, на дне его светился тяжёлый бриллиантовый перстень, из бокала торчала оплывшая палочка красного сургуча. Струйский называл этот беспорядок «поэтическим» и говорил, что без него невозможно сочинять стихи. Всё на «Парнасе» было покрыто толстым слоем пыли. Стирать её строго запрещалось. Николай Еремеевич объяснял, что пыль — лучший сторож: по следам на ней сразу видно, не хозяйничал ли кто-нибудь без него в кабинете.
Струйский встретил художника приветливо, обнял и стал усаживать в огромное кресло, нелепо стоявшее посреди комнаты. Садясь, Рокотов старался хотя слегка стряхнуть пыль платком. Николай Еремеевич торжественно объявил, что нашёл среди своих стихов послание к дальнему другу, именуемое «Излияние сердца», — стихи будто нарочно написаны на приезд любезного Рокотова. Он извлёк откуда-то из-под стола длинный лист бумаги, встал против гостя, важно поднял руку и прокричал:
Душа твоя ко мне являлася приветна,
Кому твоя приязнь ко мне уж неприметна!..
Он кричал всё громче; не прерывая чтения, пробежался по комнате, на строчке «Как прежде любишь ли ты друга отдаленна?» остановился позади Рокотова и больно ущипнул его за плечо. Рокотов подумал: синяк будет. А Струйский снова забегал, опрокидывая стулья и стоявшие на полу вазы и статуэтки. Одежда на нём была странная — не то длинный камзол, не то короткий халат из золотисто-зелёной, как лягушачья шкурка, парчи, подпоясанный шёлковым розовым кушаком.
Но сталось так! Что я грущу, знать, так и должно;
Мне в грусти сей себя почти забыть возможно...
Художник, слушая, думал, что в стихах Струйского, как в его кабинете, — беспорядок и пыль.
Толико уловлен, толико привлечен
Всем сердцем тя любить я сколько огорчен...
Струйский окончил чтение и бессильно опустился на табурет у ног мраморного Аполлона.
Рокотов спросил, отчего видит он по стенам между статуями муз целый арсенал оружия: пистолеты, ружья, сабли, шпаги, кинжалы? Известно, что орудия смерти не дружат с искусствами. Струйский отвечал, что крепостные рабы его — как один, мятежники и злодеи, оттого и здешний «Парнас» не только место поэтических восторгов, но также военная крепость.
Буковка
Струйский пожелал немедленно напечатать стихотворение отдельной книжкой и подарить гостю. Он повёл Рокотова в типографию. Типография помещалась рядом с домом в одноэтажном кирпичном сарае. Струйский подозвал наборщика, красивого чернобородого мужика, и передал ему лист со стихами. Чернобородый подошёл к наборной кассе — большому ящику, разделённому на ячейки; в каждой ячейке лежали свинцовые брусочки, литеры, с отлитой на них одной какой-нибудь буквой. Наборщик взял в левую руку коробочку с высокими краями, а правой стал одну за другой доставать из ячеек нужные буквы и составлять из них слова. Он ставил буквы и слова не слева направо, как пишут, а справа налево: когда литеры покроют краской и прижмут к ним бумагу, буквы и слова отпечатаются как нужно.
Наборщик осторожно вынимал из коробочки составленные строки и перекладывал на железный поднос. Мастер-верстальщик подсчитывал, сколько строк пойдёт на каждую страницу, отделял их и, чтобы не рассыпа́лись свинцовые буковки, крепко стягивал бечёвкой по краям.
Тем временем Струйский с другим рабочим выбирал подходящую картинку — виньетку. Выбрал такую: палитра с просунутыми в отверстие для пальца кистями, под ней раскрытый альбом, сзади мелко — уходящая вдаль еловая аллея.
Переплётчик бережно кроил кожу на переплёт.
Наконец, страница за страницей сложили на подносе всю собранную из отдельных буковок книгу, поместили в станок, намазали краской, печатник покрыл набор бумажным листом и, повернув рукоятку, придавил его тяжёлой крышкой. Потом освободил лист и поднёс господину влажный от краски оттиск.
Струйский начал громко читать, водя по странице костлявым пальцем.
Вдруг он замолчал, лицо его побледнело, губы задёргались, будто в усмешке. С оттиском в руке он подбежал к наборщику и схватил его за бороду. Мужик повалился на колени. В типографии стало тихо, точно в ней не было ни души.
— Бунтовщик! — закричал Струйский. — Опозорить вздумал господина своего!
Он поднёс оттиск к самому лицу наборщика. Тот в испуге закрыл глаза.
— Нет, ты смотри, смотри! Читай, вор, да чтоб все слышали!
То ли, набирая в спешке, не из той ячейки схватил мастер буковку, то ли буковка попалась с порчей, только вместо «грущу́» стояло в стихе — «груШу».
Тут бы, и правда, посмеяться, да не до смеху.
— За такое преступление мало кожу с тебя с живого содрать! Но как прежде был прилежен, на первый раз будешь бит кнутом. И помни моё милосердие!
Откуда ни возьмись, подскочили два господских стражника, оба в одинаковых синих кафтанах. Схватили наборщика под руки, потащили за собой.
Струйский с порога крикнул в молчавшую типографию:
— Я вашу пугачёвщину изведу!
Расправа
Мужика секли под окнами господского дома. Николай Еремеевич наблюдал с «Парнаса», хорошо ли бьют, не жалеют ли. В кабинете слышно было, как хлопает кнут. Не в силах слушать свист бича и стоны несчастного, Рокотов тихо вышел из комнаты. Перемазанный краской оттиск со злополучной «грушей» он свернул вчетверо и положил в карман на память.
К обеду хозяин не появился. Александра Петровна, стыдясь глядеть гостю в глаза, объяснила, что после расправы нападает на Николая Еремеевича сильный страх. Отовсюду ждёт он покушения: на прогулке удара из-за угла, в пище отравы. Оттого, случается, несколько дней подряд сидит, запершись на «Парнасе», безвыходно.
Погода портилась. Ветер натягивал тучи. Тёмные ели за окнами протяжно шумели.
Рокотов вспомнил вдруг про неотложные дела в Москве, попросил у Александры Петровны лошадей до Саранска: глядишь, возница, который доставил его туда, ещё не нашёл обратных пассажиров. Александра Петровна его не отговаривала.
Он поднялся к себе, быстро переоделся в дорожное платье. Застегнул на шее плащ. Плотнее нахлобучил шляпу.
Выезжая из Рузаевки, художник вспоминал