Рувим Фраерман - Соболя
Вся дорога курилась и двигалась волнами белой поземки.
— Капризный у вас климат, — сказал я командиру.
Он усмехнулся и поглубже запахнул полы шинели.
— А мы привыкли.
Шофер остановил машину и тряпкой протер стекло.
— Впереди люди, — сказал он вдруг.
— Откуда тут люди, в такую погоду? — спросил командир. Он насторожился и выскочил из машины. Ветер обнял его ноги и заставил их согнуться в коленях. Впереди в метели качались два пятна. Они удалялись.
— Догони их, — сказал командир шоферу и вскочил в его кабинку.
Машина, гудя, разрезала белый воздух, и очень скоро люди стали хорошо видны. Их было двое. Они шли по сугробам и тащили что-то за собой.
Мы поровнялись и с удивлением узнали братьев Фроловых. На них были ранцы, сумки с противогазами, за плечами висели винтовки.
Братья держались за веревку, к которой был привязан щит для стрельбы. На щите лежала убитая козуля. Копытца ее волочились по снегу, а длинный, как у змеи, язык, касался холодной фанеры.
Снайперы дружно поздоровались с командиром. Лица их были багровы и мокры от снега, шлемы обледенели, полы шинелей не гнулись. Мы остановились, и командир, показав на козулю, спросил их:
— Где убили?
— Вчера, за Черной падью, товарищ командир дивизии.
— За Черной падью? — повторил удивленно командир. — Почему так далеко, разве ближе не нашли?
— Не искали, — ответил смущенно старший.
А младший, едва улыбнувшись замерзшими губами, приподнял козулю за ноги и снова бросил ее на щит.
— Разрешите спросить, товарищ командир дивизии: козуля весит больше японского пулемета?
Командир сквозь ветер и снег, залепляющий рот, крикнул:
— Больше! Издалека ли тащите?
— Шестидесятый километр делаем.
Командир ничего не сказал. Он внимательно посмотрел на озябшие руки стрелков, на их обледенелую одежду и ранцы.
— Привяжите козулю к машине, мы дотащим ее до полка.
Братья ответили:
— Спасибо, товарищ командир дивизии, осталось еще пять километров, разрешите выполнить снайперскую задачу до конца.
Мы поехали дальше. Но скоро сугробы утомили машину. Она стала, и шофер, стуча ключом, поднял ее железный капот.
А мимо прошли и исчезли в метели два снайпера, двое юношей, похожих друг на друга.
Они кланялись ветру, таща за собой воображаемый пулемет.
К вечеру мы были дома, и я снова ел фазанов, а командир пил чай. Принимаясь за третий стакан, он открыл книгу и, порывшись в ней, сказал:
— Я ошибся. Японский солдат может сделать только пятьдесят километров в день.
Соболя
ту историю рассказал нам партизан Никифор Селивончик, присланный в двадцатом году в Якутск, в нашу пулеметную команду. Было ему лет под сорок, носил он бороду и, как все сахалинцы, умел хорошо рассказывать. Мы любили его слушать.
Селивончик начал свой рассказ так:
— Я человек неверующий, потому что верить мне в бога нет никакой выгоды, да и не об этом история.
Скажу только: зима у нас на Сахалине глубокая, без краю, ждешь, ждешь, думаешь: «Господи, и когда же она пройдет, проклятая?»
Правда, морозы не такие, как здесь, в Якутске, хотя люди живут одинаковые: тут — якуты, там — тунгусы. Друг на друга похожи.
Не знаю уж, как якуты, а тунгусы — хорошо знаю — правильный народ.
Но пока я это узнал, вдоволь, натерпелся и страху и жалости. Теперь я, конечно, понимаю, какой должен быть большевик. А тогда что я понимал? Борюсь с врагом, и конец. До чего сердцем дойдешь, то и поймешь. А в голове темно. Одним словом, сахалинец.
Однажды — было это летом — пришел наш партизанский отряд в тунгусское стойбище. Кругом тайга и море Охотское — море мелкое, одолевают его тут пески.
Встретил нас староста тунгусский Макарий и угостил кашей с куликами. Хорошая была каша. Сидим мы у палатки, разговариваем, доедаем кашу. Тунгусы пришли.
Наш командир, Холкин, спрашивает:
— Ну что, товарищи тунгусы, про революцию слыхали, про красных знаете?
— Слыхали, — отвечает за всех Макарий. — Тайга не могила. На Амуре идет большая война с японцами, а за что уж, однако, — не знаем.
Стали мы им тут объяснять, за что воюем. Понять-то поняли, но не совсем.
Топчется Макарий, чешет затылок.
— Мы, — говорит, — тунгусы, однако, тоже красные. Одного не поймем, как с людьми воевать.
Вот и поговори с такими. Посмотрел я на них и думаю:
«Люди ли это?.. Войны не понимают… Зверье!»
Но командир только усмехнулся и опять начал толковать им про советскую власть.
Под конец поняли. Говорят, купец Кондратьев обижает — вот бы кого убить.
Потом стали жаловаться старики. И узнали мы, что муки давно уже в глаза не видали тунгусы. На белку охотятся с десятью дробинками. И так метит, шельма, чтобы дробинка и в белку попала и засела в дереве. Лезет потом охотник на пихту, выковырнет дробинку и опять ее в дробовик.
Выбрали мы на сходе сельсовет, а купца Кондратьева арестовали и сделали у него на складе обыск.
Хитер купец. Вертится перед нами в своих коневых ичигах, разводит руками:
— Моего, — говорит, — тут мало. Остальное сами тунгусы попрятали ко мне в склад.
Нахмурился товарищ Холкин и говорит:
— Ну что ж, тунгусам ихнее и отдадим.
Купец испугался. Попал, видно, бес в перевес.
— Зачем возвращать тунгусам, разве это народ? И так кругом должны мне. Эх, да что тут говорить, товарищи! Мое это все, своим горбом заработано. Я сам, если хотите знать, рабочий, да-с, деповский слесарь, а теперь записался в купцы. Берите все, товарищи, не жалейте, так мне и надо — не будь буржуем. Позовите мне только пастуха моего — тунгуса Николая. Пусть принесет из тайги мою шкатулку.
Принес тунгус Николай шкатулку.
Открыли мы ее тут же при купце. Богатства там были небольшие: колечки, сережки с камешками — все пустяки; золота шлихового немного, золото — охотское, слабое, тоже пустяк. Но были там — век не забуду — три соболя.
Взял я их, разворачиваю.
— Я, — кричит купец, — я, товарищи, разверну! От солнца хоронись, дурень, испортишь!
Были те соболя от солнца завернуты в черное сукно.
Криком, думаю, не испугаешь, тоже не год, не два ходил в охотниках. Повернулся спиной к свету и развернул. Соболя знаменитейшие! Дунул я в шерсть, нет ли земли[3]. Нет, вся, как пропасть, черная.
Смеется купец, тянется к соболям.
— Дай, милый, я подержу.
Дал я ему подержать.
— А ну, — говорит, — товарищ, закрой глаза, вытяни руку.
Закрыл я глаза и подставил руку.
— Есть у тебя что-нибудь на руке? — спрашивает.
— Ничего нет, только будто теплей стало.
Открыл я глаза. А на ладони лежат соболя.
Никакого весу, словно свет небесный. Ну и соболя! Тунгусы кругом стоят и тоже хвалят.
Но тут собрал все товарищ Холкин, составил опись, как полагается, и говорит:
— Какие там ни расхорошие, а все пойдет в народную казну.
На другой день созвали мы сельсовет и подсчитали припасы. Муки мало. И решили послать меня за мукой вверх по реке на прииска. А в провожатые выбрали тунгуса Николая.
Дал мне Холкин мешочек золота и трех соболей.
— Береги, — говорит, — этим заплатишь за муку. Много дадут. Муку сплавишь на лодках. Да, смотри, не попадись японцам или белым. Узнай, где штаб наш и где фронт. Два месяца пропадаем в тайге, а сколько еще пропадать — неизвестно. Плыви, не медли. Да чтоб через десять дней была мука!
И поплыли мы на душегубке вверх по реке.
У моря река, как река, хоть на веслах плыви, хоть под парусом. А выше взяла ее тайга в обхват: то в рукав сожмет, то на камнях раскинет. Идем все время на шестах. Скучно мне. Кругом пустыня, небо да река, тайга да камни, да мы.
Я люблю поговорить, а с тунгусом о чем поговоришь? Он песни поет по-своему, а говорит мало.
Спросишь: «О чем, Николай, поешь?»
А он: «Гы, гы!» — смеется.
Иной раз подумаешь: а что у него на уме? Вот так: «гы, гы», да и прикончит ночью на привале.
Прижмешь винтовку к коленям, нащупаешь браунинг, крикнешь:
— Толкай шибче, чортова кукла!
И только камни откликаются. Тайга поет. Ветер листья кидает в реку да шипят на протоках лебеди.
Третьи сутки плывем. Взяло меня раздумье. А ну как не доедем в пять дней? Заберешься в трущобы и не выберешься. Спрашиваю у Николая:
— Скажи, друга, есть ли до приисков здесь хоть одно жилье? Верно ли мы путь держим? Смотри, как бы не заплутаться, — застрелю!
Показал я ему на браунинг, вынул из кобуры и послал в тайгу две пули.
— Хорошо, капитан, стреляешь, — говорит Николай, — только зря зверя и человека пугаешь.
— Ах, ты, шельма! — говорю. — Да тут кругом не только что человека, а и духу божьего нет.
— Человек недалеко.
— Где?
— Смотри — дым!