Лидия Чарская - Княжна Джаваха
Гори просыпался… Лучи восхода осветили печальную картину. Я не могла плакать, хотя ясно сознавала случившееся. Точно ледяные оковы сковали мое сердце…
А внизу, по берегу Куры, скакал всадник. Он, видимо, торопился в Гори и безжалостно горячил коня.
Вот он близко… близко… Я узнала в нем деда Магомета…
Еще немного – и всадник пропал под горою. Внизу хлопнула калитка… Кто-то по-юношески быстро пробежал лестницу, и в ту же минуту Хаджи-Магомет вошел на кровлю.
Трудно передать тот вопль отчаяния и бессильного, почти нечеловеческого горя, который вырвался из груди несчастного отца при виде тела дочери.
Страшен был крик деда Магомета… Он потряс, казалось, не только кровлю нашего дома, но и весь Гори, и диким эхом раскатился в горах, по ту сторону Куры. Вслед за первым воплем раздался второй и третий… Потом дед внезапно затих и, упав на пол, лежал без движения, широко разметав свои сильные руки.
Теперь только поняла я, как бесконечно дорога была моя мать этому полудикому питомцу горных аулов… Вряд ли подозревала она когда-нибудь о силе этой молчаливой отцовской привязанности, вряд ли понимала она своего сурового фанатика отца! Если бы она могла это чувствовать на своем смертном ложе, каким счастьем озарилось бы ее прекрасное лицо!
Но – увы! – ни понимать, ни чувствовать она уже не могла. Перед нами был труп, едва начинающий стынуть, труп той, которая еще так недавно пела свои чудесные песни, полные восточной грусти, и смеялась тихим печальным смехом. Только труп…
Она умерла – моя красавица деда! Черная роза обрела свою родину… Ее душа возвратилась в горы…
Глава 2
Бабушка. Отец. Последний отпрыск славного рода
Деды не стало… На горийском кладбище прибавилась еще одна могила… Под кипарисовым крестом, у корней громадной чинары, спала моя деда! В доме наступила тишина, зловещая и жуткая. Отец заперся в своей комнате и не выходил оттуда. Дед ускакал в горы… Я бродила по тенистым аллеям нашего сада, вдыхала аромат пурпуровых бархатистых розанов и думала о моей матери, улетевшей в небо… Михако пробовал меня развлечь… Он принес откуда-то орленка со сломанным крылом и поминутно обращал на него мое внимание:
– Княжна, матушка, глянь-ка, пищит!
Орленок действительно пищал, изнывая в неволе, и своим писком еще более растравлял мое сердце. «Вот и у него нет матери, – думалось мне, – и он как я!» И мне становилось нестерпимо грустно.
– Михако, голубчик, отнеси орленка в горы, может быть, он найдет свою деду, – упрашивала я старого казака, в то время как сердце мое разрывалось от тоски и жалости.
Наконец отец вышел из своей комнаты. Он был бледен и худ, так худ, что военный длиннополый бешмет висел на нем, как на вешалке.
Увидя меня, с печальным лицом бродившую по чинаровой аллее, он подозвал меня к себе, прижал к груди и шепнул тихо-тихо:
– Нина, чеми патара сакварело[11]!
Голос у него был полон слез, как у покойной деды, когда она пела свои печальные горные песни.
– Сакварело, – прошептал еще раз отец и покрыл мое лицо поцелуями. В тяжелые минуты он всегда говорил по-грузински, хотя всю свою жизнь находился между русскими.
– Папа, милый, бесценный папа! – ответила я ему и в первый раз со дня кончины мамы тяжело и горько разрыдалась.
Отец поднял меня на руки и, прижимая к сердцу, говорил мне такие ласковые, такие нежные слова, которыми умеет только дарить чудесный, природой избалованный Восток!
А кругом нас шелестели чинары, и соловей начинал свою песню в каштановой роще за горийским кладбищем.
Я ласкалась к отцу, и сердце мое уже не разрывалось тоскою по покойной маме – оно было полно тихой грусти… Я плакала, но уже не острыми и больными слезами, а какими-то тоскливыми и сладкими, облегчающими мою наболевшую детскую душу…
Потом отец кликнул Михако и велел седлать своего Шалого. Я боялась поверить своему счастью: моя заветная мечта побывать с отцом в горах осуществлялась!
Это была чудная ночь!
Мы ехали с ним, тесно прижавшись друг к другу, в одном седле на спине самой быстрой и нервной лошади в Гори, понимавшей своего господина по одному слабому движению повода…
Вдали высокими синими силуэтами виднелись мохнатые горы, внизу бежала засыпающая Кура… Из дальних ущелий поднималась седая дымка тумана, и точно вся природа курила нежный фимиам[12] подкрадывавшейся ночи.
– Отец! Как хорошо все это! – воскликнула я, заглядывая ему в глаза.
– Хорошо, – тихим, точно чужим, голосом ответил он.
И, вглядевшись пристальнее в его черные, ярко горящие зрачки, я заметила в них две крупные слезы. Должно быть, он вспомнил деду.
– Папа, – тихо произнесла я, как бы боясь нарушить чарующее впечатление ночи, – мы часто будем так ездить с тобою?
– Часто, голубка, часто, моя крошка, – поторопился он ответить и отвернулся от меня, чтобы смахнуть непрошеные слезы.
В первый раз со дня кончины мамы я почувствовала себя снова счастливой. Мы ехали по тропинке, между рядами невысоких гор, в тихой долине Куры… А по берегам реки вырастали по временам в сгущающихся сумерках развалины замков и башен, носивших в себе печать давних и грозных времен.
Но ничего страшного не было теперь в этих полуразрушенных бойницах, откуда давно-давно высовывались медные тела огнедышащих орудий. Глядя на них, я слушала рассказ отца о печальных временах, когда Грузия стонала под игом турок и персов… Что-то билось и клокотало в моей груди… Мне хотелось подвигов – таких подвигов, от которых ахнули бы самые смелые джигиты Закавказья…
Мы только к рассвету вернулись домой… Восходящее солнце заливало бледным пурпуром отдаленные высоты, и они купались в этом розовом море самых нежнейших оттенков. С соседней крыши минарета[13] мулла кричал свою утреннюю молитву… Полусонную снял меня с седла Михако и отнес к Барбале – старой грузинке, жившей в доме отца уже много лет.
Этой ночи я никогда не забуду… После нее я еще горячее привязалась к моему отцу, которого до сих пор немного чуждалась…
Теперь я ежедневно стерегла его возвращение из станицы, где стоял его полк. Он слезал с Шалого и сажал меня в седло… Сначала шагом, потом все быстрее и быстрее шла подо мною лошадь, изредка потряхивая гривой и поворачивая голову назад, как бы спрашивая шедшего за нами отца, как ей вести себя с крошечной всадницей, вцепившейся ей в гриву.
Но какова была моя радость, когда однажды я получила Шалого в мое постоянное владение! Я едва верила моему счастью… Я целовала умную морду лошади, смотрела в ее карие выразительные глаза, называла самыми ласковыми именами, на которые так щедра моя поэтичная родина…
И Шалый, казалось, понимал меня… Он скалил зубы, как бы улыбаясь, и тихо, ласково ржал.
С получением от отца этого неоценимого подарка для меня началась новая жизнь, полная своеобразной прелести.
Каждое утро я совершала небольшие прогулки в окрестностях Гори то горными тропинками, то низменным берегом Куры… Часто я проезжала городским базаром, гордо восседая на коне, в моем алом атласном бешмете, в белой папахе, лихо заломленной на затылок, похожая скорее на маленького джигита, нежели на княжну славного аристократического рода.
И торгаши-армяне, и хорошенькие грузинки, и маленькие татарчата – все смотрели на меня разиня рот, удивляясь моему бесстрашию.
Многие из них знали моего отца.
– Здравствуй, княжна Нина Джаваха! – кивали мне они головами и хвалили, к моему огромному удовольствию, и коня, и всадницу.
Но горные тропинки и зеленые долины манили меня куда больше пыльных городских улиц.
Там я была сама себе госпожа. Выпустив поводья и вцепившись в черную гриву моего вороного, я изредка покрикивала: «Айда, Шалый, айда!» – и он несся как вихрь, не обращая внимания на препятствия, встречающиеся на дороге. Он скакал тем бешеным галопом, от которого захватывает дух и сердце бьется в груди, как подстреленная птичка.
В такие минуты я воображала себя могущественной представительницей амазонок[14], и мне казалось, что за мною гонятся целые полчища неприятелей.
– Айда! Айда! – понукала я моего лихого коня, и он ускорял шаг, пугая мирно бродивших по улицам предместий поросят и барашков.
– Дели акыз![15] – кричали маленькие татарчата, разбегаясь в стороны, как стадо козлят, при моем приближении к их аулу.
– Шайтан[16] девчонка! – твердили старухи, сердито грозя мне высохшими пальцами и недружелюбно поглядывая на меня из-под седых бровей.
И любо мне было дразнить старух, пугать ребят и нестись вперед и вперед по бесконечной долине между полями, усеянными спелой кукурузой, навстречу теплому горному ветерку и синему небу, манящему к себе своей неизъяснимой прелестью.
Как-то раз, возвращаясь с одной из таких прогулок с тяжелой виноградной лозой в руках, срезанной мною на ходу во время скачки при помощи маленького детского кинжала, подаренного мне отцом, я была поражена необычайным зрелищем.