Лидия Чарская - Княжна Джаваха
Добрая фея, помоги мне стать счастливым королем счастливого народа…
Л. Чарская
О послереволюционных годах жизни Чарской осталось всего несколько свидетельств. Вспоминает Вера Исааковна Адуева: «В 27-м году я переехала в Ленинград. Обедала в столовке для композиторов и писателей – она помещалась на Невском, недалеко от вокзала, во дворе кинотеатра „Колизей“. Туда ходили примерно одни и те же люди. Заходила и какая-то тихая низенькая старушка, вся в черном.
И однажды мне сказали: „Знаете ли, кто это? Лидия Чарская!“ Я даже не представляла себе, что она еще жива…»
«Старушке» было тогда пятьдесят два года.
Петербургский писатель Владимир Бахтин записал воспоминания Нины Николаевны Сиверкиной. В двадцатые годы она была девочкой-подростком.
«… Жила Лидия Алексеевна в крохотной двухкомнатной квартирке по черному ходу, дверь с лестницы открывалась прямо в кухню. В этом доме Чарская жила давно, но прежде – на втором этаже, по парадной лестнице. Она очень бедствовала. В квартире ничего не было, стены пустые.
Чарская давала детям читать свои произведения – но не книги, а рукописи. Книг никаких в квартире не сохранилось, в том числе и собственных.
Была она очень худая, лицо просто серое. Одевалась по-старинному: длинное платье и длинное серое пальто, которое служило ей и зимой, и весной, и осенью. Выглядела и для тридцать шестого года необычно, люди на нее оглядывались. Человек из другого мира – так она воспринималась. Была религиозна, ходила в церковь, по-видимому в Никольский собор. А по характеру – гордая. И вместе с тем – человек живой, с чувством юмора. И не хныкала, несмотря на отчаянное положение. Изредка ей удавалось подработать – в театре в качестве статистки, когда требовался такой типаж…»
В архиве поэтессы Елизаветы Полонской (в двадцатые годы она была сотрудницей пролетарского женского журнала) сохранилось одно из писем Лидии Алексеевны.
«Дорогая Елизавета Григорьевна! ‹…› Оказывается, моя вещица не потеряна, и товарищ Материна обещала мне к лету напечатать ее. Но, увы, отдельным изданием – нельзя, к моему большому сожалению. Вероятно, пойдет в журнале на детской странице. Хотя бы к лету напечатали, а то я, по всей вероятности, не переживу осени и не увижу в печати моей любимой вещицы.
Вчера у товарища Маториной было заседание, я искала Вас… Хотелось еще раз попросить переговорить с товарищем Лавреневым… Может быть, он устроит мне какое-нибудь пособие. А то я третий месяц не плачу за квартиру… и боюсь последствий. Голодать я уже привыкла, но остаться без крова двум больным – мужу и мне – ужасно…
Простите, что беспокою Вас… Каждый день мне дорог. Вы поймете меня…»
Она умерла 18 марта 1937 года.
В журнале «Нева» я прочитал недавно, что скромная могила Лидии Чарской на Смоленском кладбище не забыта. Кто-то ухаживает за ней, приносит цветы.
Простите нас, Лидия Алексеевна…
Дмитрий Шеваров
Княжна Джаваха
Часть I
На Кавказе
Глава 1
Первые воспоминания. Хаджи-Магомет. Черная роза
Я грузинка. Мое имя Нина – княжна Нина Джаваха-оглы-Джамата. Род князей Джамата – славный род; он известен всему Кавказу, от Риона и Куры до Каспийского моря и Дагестанских гор.
Я родилась в Гори, чýдном, улыбающемся Гори, одном из самых живописных и прелестных уголков Кавказа, на берегах изумрудной реки Куры.
Гори лежит в самом сердце Грузии, в прелестной долине, нарядный и пленительный со своими развесистыми чинарами, вековыми липами, мохнатыми каштанами и розовыми кустами, наполняющими воздух пряным, одуряющим запахом красных и белых цветов. А кругом Гори – развалины башен и крепостей, армянские и грузинские кладбища, дополняющие картину, отдающую чудесным и таинственным преданием старины…
Вдали синеют очертания гор, белеют перловым туманом[1] могучие, недоступные вершины Кавказа – Эльбрус и Казбек, над которыми парят гордые сыны Востока – гигантские серые орлы…
Мои предки – герои, сражавшиеся и павшие за честь и свободу своей родины.
Еще недавно Кавказ дрожал от пушечных выстрелов и всюду раздавались стоны раненых. Там шла беспрерывная война с полудикими горцами[2], делавшими постоянные набеги на мирных жителей из недр своих недоступных гор.
Тихие зеленые долины Грузии плакали кровавыми слезами…
Во главе горцев стоял храбрый вождь Шамиль, одним движением глаз рассылавший сотни и тысячи своих джигитов в христианские селения… Сколько горя, слез и разорения причиняли эти набеги! Сколько плачущих жен, сестер и матерей было в Грузии…
Но вот явились русские и вместе с нашими воинами покорили Кавказ. Прекратились набеги, скрылись враги, и обессиленная войною страна вздохнула свободно…
Между русскими вождями, смело выступившими на грозный бой с Шамилем, был и мой дед, старый князь Михаил Джаваха, и его сыновья – смелые и храбрые, как горные орлы…
Когда отец рассказывал мне подробности этой ужасной войны, унесшей за собою столько храбрых, мое сердце билось и замирало, словно желая вырваться из груди…
Я жалела в такие минуты, что родилась слишком поздно, что не могла скакать с развевающимся в руках белым знаменем среди горсти храбрецов по узким тропинкам Дагестана, повисшим над страшными стремнинами…
Во мне сказывалась южная, горячая кровь моей матери.
Мама моя была простая джигитка из аула Бестуди… В ауле этом поднялось восстание, и мой отец, тогда еще совсем молодой офицер, был послан с казачьей сотней усмирять его.
Восстание усмирили, но отец мой не скоро уехал из аула…
Там, в сакле старого Хаджи-Магомета, он встретил его дочку – красавицу Марием…
Черные очи и горные песни хорошенькой татарки покорили отца, и он увез Марием в Грузию, где находился его полк.
Там она приняла христианскую веру, против желания разгневанного старика Магомета, и вышла замуж за русского офицера.
Старый татарин долго не мог простить этого поступка своей дочери…
Я начинаю помнить маму очень, очень рано. Когда я ложилась в кроватку, она присаживалась на край ее и пела песни с печальными словами и грустным мотивом. Она хорошо пела, моя бедная красавица деда[3]!
И голос у нее был нежный и бархатный, как будто нарочно созданный для таких печальных песен… Да и вся она была такая нежная и тихая, с большими грустными черными глазами и длинными косами до пят. Когда она улыбалась, казалось, улыбалось небо…
Я обожала ее улыбки, как обожала ее песни… Одну из них я отлично помню. В ней говорилось о черной розе, выросшей на краю пропасти в одном из ущелий Дагестана… Порывом ветра пышную дикую розу унесло в зеленую долину… И роза загрустила и зачахла вдали от своей милой родины… Слабея и умирая, она тихо молила горный ветерок отнести ее привет в горы… Несложная песня с простыми словами и еще более простым мотивом, но я обожала эту песню, потому что ее пела моя красавица мать. Часто, оборвав песню на полуслове, деда схватывала меня на руки и, прижимая тесно-тесно к своей худенькой груди, лепетала сквозь смех и слезы:
– Нина, джаным[4], любишь ли ты меня?
О, как я любила, как я ее любила, мою ненаглядную деду!.. Когда я становилась рассудительнее, меня все больше и больше поражала печаль ее прекрасных глаз и тоскливых напевов. Как-то раз, лежа в своей постельке с закрытыми от подступившей дремоты глазками, я невольно услышала разговор мамы с отцом.
Она смотрела вдаль, на вьющуюся черной змееобразной лентой тропинку, убегающую в горы, и тоскливо шептала:
– Нет, сердце мое, не утешай меня, он не приедет!
– Успокойся, моя дорогая, он опоздал сегодня, но он будет у нас, непременно будет, – успокаивал ее отец.
– Нет, нет, Георгий, не утешай меня… Мулла[5] его не пустит…
Я поняла, что мои родители говорили о деде Хаджи-Магомете, все еще не желавшем простить свою христианку дочь.
Иногда дед приезжал к нам. Он появлялся всегда внезапно со стороны гор, худой и выносливый, на своем крепком, словно из бронзы вылитом, коне, проведя несколько суток в седле и нисколько не утомляясь длинной дорогой. Лишь только высокая фигура всадника показывалась вдали, моя мать, оповещенная прислугой, сбегала с кровли, где мы проводили большую часть нашего времени (привычка, занесенная ею из родительского дома), и спешила встретить его за оградой сада, чтобы, по восточному обычаю, поддержать ему стремя, пока он сходил с коня.
Наш денщик, старый грузин Михако, принимал лошадь деда, а старик Магомет, едва кивнув головой моей матери, брал меня на руки и нес в дом.
Меня дедушка Магомет любил исключительно. Я его тоже любила и, несмотря на его суровый и строгий вид, ничуть его не боялась…
Лишь только, поздоровавшись с моим отцом, он усаживался с ногами, по восточному обычаю, на пестрой тахте, я вскакивала к нему на колени и, смеясь, рылась в карманах его бешмета[6], где всегда находились для меня разные вкусные лакомства, привезенные из аула. Чего тут только не было: и засахаренный миндаль, и кишмиш, и несколько приторные медовые лепешки, мастерски приготовленные хорошенькой Бэллой – младшей сестренкой моей матери.