Михаил Герчик - Ветер рвет паутину
Дядя Петя сидит с мамой за столом под розовым абажуром с тяжелыми кистями и, посапывая, отхлебывает с блюдечка чай. Блюдечко он держит на растопыренных пальцах с обломанными грязными ногтями и говорит, как всегда, об одном и том же: что люди перестали верить в бога, а потому вот и ниспослал он на них всякие страшные болезни вроде рака и паралича. Что вообще скоро придет конец света, и каждому надо теперь подумать о спасении своей души. Мама слушает его, уставившись в нетронутый стакан, и у нее поджимаются губы, и яснее, чем всегда, проступают морщинки у глаз. Под тоненький дяди Петин голосок хочется спать, но я приподнимаюсь и перебиваю его:
— Чепуха это все, — насмешливо говорю я. — Выдумки. Вот ведь делают сейчас прививки против полиомиелита, и почти никто им не болеет. Вакцину такую ученые нашли. Ученые, а не бог.
Торопясь и волнуясь, я рассказываю ему о том, о чем сам десятки раз слышал в больнице и санатории. Об американских ученых Джонасе Солксе и Альберте Себине. О русском профессоре Михаиле Петровиче Чумакове. Они первыми начали искать вакцину от страшных вирусов полиомиелита, которые вызывают у детей паралич.
Дядя Петя сидит насупившись и, прихлебывая чай, слушает мой рассказ.
Я рассказываю, как в 1956 году в нашей стране был создан институт по изучению полиомиелита — этой тяжелой болезнью начали болеть дети Риги, Алма-Аты, Караганды. Советские ученые во главе с профессором Михаилом Петровичем Чумаковым несколько лет искали вакцину, которая могла бы надежно защитить детей, и вместе с американскими учеными нашли ее.
— А теперь, — с торжеством говорю я, — детям дают белые, голубые и розовые горошины, сладкие, как конфеты. В них запрятана вакцина, которая убивает вирусы полиомиелита. Понятно? И если бы я успел принять три такие конфеты, я бы никогда не заболел. Вот так-то, дядя Петя. И уж если надо на кого-нибудь молиться, так на ученых, — насмешливо заканчиваю я. — Только они не разрешат, пожалуй, на себя молиться, они ведь неверующие!
— На ученых, говоришь?
Дядя Петя ставит на стол блюдечко и вытирает тыльной стороной ладони рот.
— А почему же эти ученые тебя не вылечили? Что, молчишь? Сопляк ты еще, вот что, и не разумеешь ничего. Драть бы тебя на добрый толк надо, да вот мать не позволяет.
— Драть? — зло говорю я. — Сами, небось, твердите: «Люби ближнего своего, как самого себя», а меня — драть… Хороша любовь, нечего сказать.
Он бычится на меня из-под сведенных на переносице косматых бровей, потом тяжело поворачивается к матери.
— В страхе сына, Анюта, расти, балованный он у тебя, — комаром звенит тоненький голосок. — Не зря его господь наказал.
Мама с готовностью кивает и испуганно просит меня замолчать. Мне становится противно. Сжав зубы, я снова отворачиваюсь к стене. Разве его в чем-нибудь переубедишь!
Посидев час-полтора, дядя Петя уходил. Мама шла его провожать, а я торопливо открывал окно. Вместе с тополиными ветвями в комнату врывался свежий ветер, и мне становилось легче дышать.
Хлопала дверь, входила мама. Она садилась ко мне на кровать и, закрыв лицо руками, чуть слышно причитала:
— Сашенька, ластонька моя! Ну потерпи ты его, сынок, он ведь добра тебе желает. Сегодня опять говорил, какая-то пророчица исцелила от паралича мальчонку, изгнала из него сатану. — И с тоскливой надеждой добавляла: — Господи, а может, и правда? Да я не то богу — черту душу продала бы, чтобы тебя на ногах увидеть. — И, спохватившись, бормотала: — Тьфу, тьфу, грешная, что говорю-то…
И торопливо гладила меня по голове, по щеке мягкой горячей рукой.
Я прижимался к этой руке и засыпал. Эх, мама, мама! Нет, уж если профессор Сокольский мне не поможет, то ни на бога, ни на черта, ни на дядю Петю со всеми его пророчицами мне надеяться нечего.
Наши соседи
Тетя Таня зовет дядю Егора — «усатый».
— Усатый, — басом кричит она из кухни, — накрывай на стол, обедать будем.
И дядя Егор послушно начинает бренчать ложками и ножами.
Сколько я его помню, он всегда с усами, они у него большие и пушистые. Усы свисают к самому подбородку, и, когда дядя Егор задумывается, он тихонько покусывает их порыжевшие от табака кончики крупными желтыми зубами.
Когда-то дядя Егор жил через дорогу от нас в стареньком домике с двумя окнами, которые глядели в палисадник. В палисаднике росли цветы: высокие густые кусты белой сирени, тюльпаны, астры. По вечерам, вернувшись с работы, дядя Егор возился в цветнике с лопатой или лейкой, и мы, все ребятишки улицы, приходили ему помогать. Потому что он никогда никому не жалел цветов, как тетка Серафима. Теперь-то я понимаю, что мы ему больше мешали, чем помогали, но он не кричал на нас, а, наоборот, каждому находил дело: одним поручал носить воду, другим — рыхлить землю, третьим — подкрашивать низенький заборчик, который отделял палисадник от дороги. И всем было интересно.
А еще мы любили дядю Егора за то, что он мастерил нам игрушки. После того как работа в цветнике заканчивалась, он делал нам машины, планеры, самокаты. Мы подавали ему нож, молоток, гвозди и, затаив дыхание, следили за тем, как обыкновенные дощечки превращаются в его руках в замечательные вещи, которые он дарил нам, как добрый сказочный волшебник.
Однажды, когда я еще не учился в школе, помню, целый день шел дождь. К вечеру прояснилось, по нашей улице бежали веселые ручьи. Дядя Егор сделал нам водяную мельницу. Мы перегородили ручей плотиной и установили мельницу. Вода ударила в лопасти колеса, оно начало крутиться, и мы, промокшие, перемазанные, хлопали от радости в ладоши, как будто сидели в цирке.
Дядя Егор и тетя Таня часто заходили к нам, особенно после того, как мама подружилась с теткой Серафимой. Они приглашали маму в кино, в театр, подолгу разговаривали с ней. А незадолго до моего возвращения домой дядя Егор получил новую трехкомнатную квартиру. И он предложил маме перебраться к ним и занять самую большую, самую светлую комнату.
— Зачем нам такие хоромы на троих? Вместе веселее будет.
Мама сначала упиралась, не хотела переезжать, но наша старая квартира была совсем плохой, сырой и темной, а все врачи в один голос говорили, что мне нужно много солнца и света. И мама согласилась. Я приехал уже прямо сюда.
Кроме мамы да моей бывшей учительницы, дядя Егор был единственным человеком, которого я вспоминал в санатории. Я сразу узнал его. Увидел, как, он покусывает свои усы, и узнал. И вспомнил все — цветы, игрушки, водяную мельницу. И обрадовался, что теперь мы будем жить вместе с ним.
Дядя Егор называет себя «потомственным пролетарием». Он работает слесарем-инструментальщиком на мотовелозаводе. И отец его там когда-то работал. Правда, тогда еще завода не было, а были маленькие ремонтные мастерские. И сын дяди Егора Ленька тоже там работает, и тетя Таня. Обо всем этом «усатый» рассказал мне в первый же вечер, когда я приехал домой. Он сидел на краешке моей кровати, а говорил так громко, будто был за полкилометра. Иногда в комнату заглядывала тетя Таня и грозно тянула: «Его-о-р!» Тогда он весело улыбался и шепотом объяснял:
— Привычка, брат. В цеху шумно, вот и гремлю я, как иерихонская труба. А Татьяна Семеновна, — он смешливо косился на дверь, — она этого не любит.
Но шептать дяде Егору моментально надоедало, и он снова начинал грохотать. Мне это нравилось: раньше дядя Егор никогда не говорил мне о своей работе, и вообще вокруг меня почему-то больше говорили тихонько. А что такое «иерихонская труба», я не знал, но решил, что это какая-то особенно зычная труба.
Рассказывал дядя Егор о заводе, о разных марках мотоциклов и велосипедов, которые там делают, а потом — о войне, о партизанском отряде, в котором сражался, о танковой бригаде, с которой после соединения с частями Советской Армии освобождал Прагу. Я очень устал с дороги, но все-таки слушать его было так интересно, что совсем не хотелось спать. Назавтра он притащил мне целый ящик всяких инструментов: пилочки, лобзик, отвертки, стамески, угольники и несколько кусков фанеры.
— Вот, занимайся, — сказал он, покусывая усы. — Времени у тебя много, а книгами мать тебя, вижу, не очень балует. Да и вредно весь день читать-то. Надо, брат, чтобы у человека не только голова, — он покрутил своей головой, — но и руки работали. Во, смотри! — И он протянул мне большие тяжелые руки с въевшейся в них металлической пылью. Обе мои руки свободно поместились в одной ладони. Она была твердой и бугристой, а длинные цепкие пальцы все были иссечены морщинками. И мне почему-то стало стыдно, что мои руки мягкие и пухлые, как у девчонки. Я торопливо отдернул их. К счастью, дядя Егор этого не заметил.
— Я этими руками что хочешь сделаю, — улыбаясь в усы, весело говорил он. — Не веришь? Честное слово. Любой инструмент сделать? Сделаю. Опять же по плотницкому делу или столярному? Тоже могу. Машину отремонтировать или, скажем, часы? И это делали. Вот только электричества боюсь, — рассмеялся он. — Я еще мальцом был, пальцы в патрон сунул. Ну, меня как тряхануло, с тех пор и боюсь его, электричества. Пробка перегорит — и то жду, пока Ленька поставит. Вот так-то, брат. Руки у человека, скажу я тебе, это штука важная. После головы первое место занимают.