Клара Ярункова - Единственная
Я уговорила Таню вернуться с трамвайной остановки к школе. Напрасно. Три остановки я плелась пешком, еле ноги передвигая. Может быть, Имро что-то задержало, и я встречу его, увижу, как он бежит к школе… Или Шанё вылетит из-за угла, пробормочет что-нибудь, передаст привет или записочку и уйдет прочь своей походкой вразвалочку. Наверное, так и будет, надо только идти очень медленно да хорошенько сдерживаться, потому что ноги сами так и рвутся туда, на Подъяворинскую, или назад к школе, где, может быть, кто-то ждет под фонарем… Мог же он просто перепутать час!
Перепутать час? Нет, этого он не мог. Столько раз ждал меня, и часы у него есть. Подарок отца. Я бы вот никогда не перепутала час. Когда я с ним, тогда да, тогда время путается, но когда я его жду — нет!
Что случилось, Имро?
Из магазина грампластинок доносился грохот джаза. Неоновая танцевальная пара мигала всеми цветами радуги, как когда-то. Сначала вспыхивает красная юбка танцовщицы, потом голубой кавалер, зеленая блузка — и все гаснет. Ну и пусть гаснет! Слава богу! Раз нет рядом со мной лица, на котором я наблюдала игру света, огни потеряли всякий смысл. Как неприятно они вспыхивают, осыпают прохожих резким зеленым, голубым и розовым неоном! Глаза от него болят. Уши глохнут от саксофонов. Я ждала, чтоб зазвучали плавные звуки гитары — кубинская мелодия. Напрасно.
Ох, несчастный сегодня день!
Все-таки могла я передать через Гизу что-нибудь. Хотя бы просто привет. Ведь, если разобраться, я уж и не знаю, почему она показалась мне такой противной. Может быть, она вовсе не ухмылялась, а смеялась нормально, а я сразу выдумываю бог знает что. И ничего такого ужасного она мне не сказала, только что Имро шатается по городу. Ну и что? Он и правда непоседа — любит бродяжничать. Разве не познакомились мы с ним благодаря этому? Шатался бы он по выставкам — я и сегодня бы знать не знала, что существует где-то самый милый на свете мальчик, Имро Рептиш. И думать бы не думала, и не было бы никаких прогулок, никаких кино и вечера на ветру. Хотела бы я этого?
Нет! Никогда.
А мой Имро и впрямь бродяжка. А когда это говорит Гиза, я ей глаза готова выцарапать. Гиза, которая завтра утром придет в школу, увидит Имро, будет с ним говорить, шесть часов просидит с ним в одном классе и легко могла бы передать ему мой привет… Но почему только привет? Я могла ведь передать, чтоб он сразу после уроков пришел в дальний конец нашей улицы, потому что Косичке необходимо его видеть, чтобы не умереть с горя!
Ох, теперь поздно жалеть! Как подумаю, что завтра же все могло бы быть в порядке, прямо хоть плачь посреди улицы!
К остановке подъезжал трамвай. Когда двери открылись, меня как молнией озарила мысль, что, может быть, Имро ждет у нашего дома. А я тут теряю драгоценное время! Я бросилась к трамваю стрелой, пронеслась сквозь толпу ожидающих — и вот уже стучу в дверь, которая успела закрыться. Вожатый оглянулся на меня, покрутил пальцами у лба, но, увидев, с каким отчаянием я колочу по стеклу, открыл дверь и впустил меня. Дух я перевела только на площадке. Еще и поблагодарила за нотацию, которую прочитали мне вожатый с кондуктором. Мол, жаль, если б такая девочка погибла, на тот свет всегда успеется — и так далее, как это умеют взрослые. Но главное — я еду! Откуда вам знать, кто меня ждет! Однако по мере приближения к дому уверенность моя становилась все слабее, и когда я вышла, то даже не оглянулась на фонарь.
Зачем ему ждать тут, у отца под носом?
А с другой стороны, почему бы и нет, ведь раньше он выстаивал тут целыми часами.
Кто мне это объяснит? Кто?!
Имро, где ты?
22
Сказать дома, что меня не приняли в двенадцатилетку, было не так просто. Во-первых, все родители в эту неделю только и разговаривали, что о том, куда пойдут учиться их девятиклассники. А во-вторых, в некоторых вещах я не могу обманывать родителей. Сколько раз пробовала — и не получалось. Обычно-то это мне не так трудно, но в некоторых вещах не могу, и всегда в конце концов выкладываю правду. Я имею в виду вещи, которые родители считают важными. Раз я это объяснила отцу, когда он из-за всякой ерунды перестал мне доверять, и после этого мы помирились.
— Интересно, — спросил тогда папка, — как ты можешь знать, что мы считаем важным?
Верно, это не определишь наперед. Но когда доходит до дела, я всегда точно знаю, важно это для них или нет. Правда!
— В твоем возрасте все важно, — сказал папка, — характер человека формируется именно в эти годы, и родитель должен знать все, чтобы направлять ребенка.
Да что! Одно дело — здоровье и школа, и совсем другое, например, пошли ли мы с катка прямо домой. Если я истрачу восемнадцать крон на соки или куплю за них цепочку с привеском и не сразу скажу дома, это ведь неважно для характера, зато для меня важно. Кстати, тут-то я и узнала, что у Пале Берната было шесть крон, и он это скрыл, чтобы не отдать коллективу на каплю сока, а я отдала все деньги — и не жалею. Теперь я его знаю, и пусть подлизывается сколько угодно. Вот это для меня важно, а для моих родителей — нет. Разве что они пожелали бы «направлять» и Пале. Только это было бы напрасным делом.
Просто он такой — и все!
А вот насчет школы дело очень важное, может быть, даже и для характера. Полтора, два дня я ломала себе голову, что делать, но ничего не придумала. А тут на третий день непривычно рано вплывает в квартиру отец, обнимает меня — при этом я испачкала его бежевое пальто, потому что как раз пробовала мамину помаду, — ставит меня в двух шагах перед собой и говорит:
— Сердечно поздравляю, милая моя десятиклассница. Как же это ты даже не похвасталась?
В голове у меня все колокола забили тревогу. Вот я и попалась! Отец не выпускает меня, и я словно рысь в капкане. Конечно, опять Верба! Она встретила отца в трамвае. Я живо себе представила, как она бросается к нему с криком: «Товарищ инженер, что-о-о вы на это ска-ажете?»
Я сделала слабую попытку освободиться, хотя с самого начала мне было ясно, что, если мне и удастся вырваться, в капкане останется, по крайней мере, половина моей лапки, как у той рыси в зоопарке, а может быть, и вся голова. А пока что мой мозг работал так, что пар поднимался от извилин. Работал он честно, но безрезультатно. Единственное, что он выдумал, был ответ на часть вопроса:
— Когда же я могла похвалиться, если не видела тебя два дня?
Это была правда. Отец нахмурился и отпустил меня. Так! Я преодолела трусость и выложила чистую правду про Еву и двенадцатилетку, в которую не пойду. Этим я вызвала величайшую бурю века, какая когда-либо поднималась в нашей семье. Мне припомнили все мои безнравственные поступки, начиная с Имро и ночных прогулок и кончая дурацкой помадой, которую я забыла вытереть. Было оскорбительно и противно слушать истерические крики. Я смотрела на них из моей комнатки, и, хотя лапки мои остались целы и голова нетронутая сидела на плечах, схватила я пальто и выбежала как угорелая из джунглей, которые пятнадцать лет были моим домом.
Я медленно спускалась по лестнице, ожидая, когда же меня охватит отчаяние. Оно охватило меня на третьем этаже, но на первом опять ушло. Через входную дверь протискивалась толстая мать Евы. Она ответила мне на приветствие, состроив фальшивую улыбочку, но тут что-то услышала и настороженно запрокинула свое раскрашенное одутловатое лицо. Понятно! Из нашей квартиры несся крик. Родители сцепились между собой. Всегда они так беспокоятся о том, что скажут люди, а теперь ругаются чуть ли не на лестнице.
На улице было отвратительно, словно в бутылке, в которую Иван Штрба напустил сигаретного дыма: тихо, и задохнуться можно. Холодный сырой туман лез в легкие. Я начала было дышать носом, но на улице Кукучина меня осенило: я глубоко вдохнула через рот, Да еще пустилась бегом — пусть этот гнусный туман как следует проникнет в разгоряченную грудь. Как просто! Схвачу воспаление легких, потом, естественно, плеврит и умру тихо и прекрасно от туберкулеза. Повеситься глупо. Говорят, у удавленников вываливается язык, и они делаются синие и в гробу выглядят не очень привлекательно. И наверное, вешаться больно. Туберкулез же не причиняет боли. По крайней мере, у меня ничего не болело. Но родителям будет, наверное, очень больно, если только вся их пятнадцатилетняя любовь ко мне не была грандиозным мыльным пузырем. Да, да, я сильно начинаю склоняться к такой мысли. Чем была, например, их собственная любовь, теперь ясно. Ничем! Мыльным пузырем! Нарядным, радужным пузырем! В детстве я их пускала миллионами. Они трепетали, еще не отделившись от соломинки, я видела в них отражение своего лица и всего балкона, и переливались они такими дивными красками, каких не бывает в действительности. В самому низу каждого пузыря дрожала капля воды. Чем больше пузырь, тем больше капля. Это они заставляли пузыри медленно опускаться во двор, они же их губили. Потому что именно самые большие пузыри редко выдерживали дольше, чем до балкона Штрбы на третьем этаже. Средние обычно ловила Ева на втором. Об асфальт разбивались только самые маленькие. Славная игра, но давно меня не занимает. Давным-давно, потому что я уже не ребенок!