Михаил Горбовцев - Мишкино детство
Дома он поругался с теткой Ариной и, в отместку тетке, в тот вечер, как никогда раньше, старательно и долго писал Егору письмо.
Тетка Арина, будто голубь буркач, сидела на сундуке и, глядя в землю, бубнила про себя, но так, чтоб слышал Мишка:
— Вот дурак… Ну и дурак… Чисто в сестру-покойницу… Она всю жизнь маялась, чего-то искала, и он так-то всю жизнь будет маяться.
Потом, немного помолчав, она скова начала:
— Он и ссыльный был тюря… Другой бы на его месте тысячи нажил в лесу, а он с палочкой оттуда пришел… Попадает дуракам счастье, а они ловить его не умеют…
Мишка знал, что речь шла о его матери и об его отце, но делал вид, что теткиных слов не слышит.
Перечитывая написанное Егору письмо, Мишка остановился и стукнул себя рукою по лбу: «Ведь всем бабам можно вперед готовить письма! Как это я раньше не сообразил?» На другой день он дал тетке Катерине собранные за письма двадцать семь копеек и попросил ее на все деньги купить конвертов и почтовой бумаги.
* * *Скот ребята пасли на толоке, которая клином врезалась между Монашеским лесом и яровыми хлебами. Лес был окаймлен колючим терновником, увитым плющом, поэтому забраться в лес коровы и не пытались. Зато со стороны яровых надо было глаз держать остро: коровы то и дело порывались отведать либо темнозеленого проса, либо белой, пахнувшей медом гречихи. Ребята обычно договаривались, кому с какой стороны следить за скотом, но на этот раз Митька сам предложил:
— Ты стереги от леса… Стереги и пиши.
Мишка выбрал на опушке леса широкий дубовый пень и, удобно разложив на нем свои канцелярские принадлежности, принялся писать письмо.
Так как получатель этого письма Мишке был еще неизвестен, Мишка на первой линейке письма написал только одно слово — «дорогой». Кто этот «дорогой», будет дописано после.
На второй линейке он написал два слова: «Письмо ваше». Получено или не получено письмо, про это скажет хозяйка письма, и тогда Мишка проставит. Дальше три линейки он оставил на поклоны — кто кланяется, и, наконец, приступил к самому главному — новостям. Новости сообщались в том порядке, как припоминались, и потому были самые пестрые: кого из рвановцев или мужиков из окрестных деревень убили на войне, кого ранили, какой предвидится урожай и какие цены на базаре, у кого подохли свиньи, кто прирезал подавившуюся корову, у кого появился новорожденный и какого пола.
Не пропускал он и такие, казалось бы, мелкие происшествия, как покупка и продажа земли, семейная дележка, у кого хорь поел кур, как молодежь проводит время. События он оценивал по-разному.
О том, как хорь расправился с Ермиловыми курами, Мишка писал: «Жалко, мало задрал — только пять штук». Разбойный набег хоря на кур Гришиной Пелагеи он описал по-другому: «…и вот слышим утром — плачет тетка Пелагея, плачет и причитает: «Да что ж это ты наделал?» Все думали, что кто-нибудь умер. Прибежали смотреть, а возле нее лежат вверх ногами две желтые, курицы и серый петух. Сами целые, а голов нет. Он, хорь, вон какой: всей курицы не ест, а один мозг выедает. Ну, дед Моргун говорит ей: «Не беда. Ощипи, да и в борщ. Хороший будет борщ». А Пелагея опять впричет плакать: «Да я ж их берегла, может сынки с фронта придут…» Небось, если б у Моргуна хорь кур поел, он так бы весело не говорил».
Лицо Мишки при описании событий становилось то хмурым, то радостно-довольным.
Писать на пне было неудобно (писал Мишка, стоя на коленях), однако к вечеру у него было готово три письма.
О Мишкиных письмах вскоре узнали не только бабы, но и мужики. Дед Ермил, никогда в жизни не разговаривавший с Мишкой, вдруг однажды остановил его и бубнящим укоряющим голосом сказал:
— Письменную фабрику открыл? Тебе легче было б, если бы у меня хорь всех кур поел?.. Вот дойдет очередь харчиться у меня, я велю, чтоб, кроме хлеба, тебе ничего не давали…
Зато Семен Савушкин в восторге был от Мишкиных писем и нередко сообщал Мишке такие новости, о которых не только никто не мог знать на фронте, но даже и в Рвановке.
Правда, Ксенофонт Голубок называл Мишкины письма «ребячьим лепетом» и советовал бабам поручать писать письма обстоятельным городским людям, но бабы шли к Мишке.
Причин тут было много: и солдаты-фронтовики хвалили письма, и ждать, пока кто напишет, не приходилось, и, наконец, не надо было придумывать, что и как писать, так как Мишка сам все знал и описывал подробно.
Тетка Арина ничего не говорила, но она попрежнему как-то ухитрялась выжимать из Мишкиных клиентов и молоко, и пироги, и булки.
Мишкин капитал рос. Семен Савушкин уже один раз обменял Мишкины медяки и марки на зеленую трехрублевую бумажку. Кроме трехрублевки, было еще медяков и марок на рубль с лишним. Мишка подсчитал, что к покрову, концу пастьбы скота, он соберет не меньше как красненькую — десятку. А за десятку тетка Катерина, Митькина мать, купит Мишке и Митьке две рубахи, двое штанов и хоть поношенные ботинки Мишке.
И вдруг совершенно неожиданно дело с письмами приобрело худой оборот.
Был конец августа. Озимые хлеба уже были убраны. Ребята пасли скот на бескрайном графском жнивье. Мишка, подложив часослов, писал письма. Митька обломком ножа строгал планки для западни: скоро должен был начаться сезон ловли птиц — щеглов, чижей, синиц.
— Гляди, кто это едет? — показал Митька на Рвановку.
По проселку, что вел от Рвановки к Вязовскому шляху, ехал верховой.
Всадник свернул с проселка и направился к стаду.
— Наверно, кто-нибудь заблудился, едет дорогу спросить, — решил Митька.
Но Митька ошибся. Подъехал осиновский урядник. Он поправил сивые усы и спросил:
— Стадо рвановское?
— Рвановское, — в один голос ответили Мишка и Митька.
— Так…
Урядник чуть пригнулся к луке седла и легко соскочил с лошади.
— Кто Яшкин из вас? — оглядел он мутнокарими глазами ребят.
Голос урядника был старчески хрипловат и совсем не грозен. Но Мишка почувствовал, как почему-то сами собой у него затряслись ноги и во рту сделалось сухо.
— Я, — сказал он и не узнал своего голоса.
— Та-ак… — снова сказал урядник, пристально посмотрев в Мишкино лицо, потом на босые, исколотые стерней ноги. — Бабам письма ты пишешь?
— Я.
Урядник подумал, насупил брови и, глядя в землю, просипел:
— Письма, друг ты мой, надо писать умеючи. Они, — глянул исподлобья на Мишку урядник, — знаешь куда идут? На фронт. Фронт — это как бы наша каменная стена… Чего зря туда писать нельзя. Понял?
Мишка ничего не понял, но поспешил ответить, что понял.
Урядник кивнул на Мишкину «канцелярию» и сказал:
— Почитай, что у тебя там написано.
Заикаясь и часто, как рыба на суше, глотая воздух, Мишка прочитал:
— «Вот какие у нас новости. Федота, церковного старосту, в солдаты не взяли. Мужиков, которые ему ровесники, взяли, а его не взяли. Он говорит, что болен нутром. Но другие говорят, что он не нутром, а откупился…»
— Та-ак… — перебил урядник. — Зачем ты вот это писал? Про это писать совсем не нужно. Порви сейчас.
Мишка порвал письмо.
— Писать надо вот как, — разъяснил урядник: — «Живы, здоровы, чего, мол, и тебе от господа бога желаем. В хозяйстве все благополучно. Держись там стойко. Грудью защищай веру, — голос урядника повысился, лицо стало грозным, — царя и отечество». Понял?
— Понял, — сказал Мишка и опять не узнал своего голоса.
Урядник достал железный портсигар-коробочку, толкнул его о ладонь левой руки и открыл крышку. Изнутри к крышке портсигара прижаты пружинистой пластинкой листки тонкой французской бумаги, в портсигаре — шафранножелтые перепутанные нити турецкого табаку.
— Так вот…
Урядник свернул папиросу, воткнул ее в обкуренный костяной мундштук и закончил начатую фразу:
— Я тебе все растолковал. Теперь гляди: если опять что зря будешь писать, то плохо будет, очень плохо… Понял?
Урядник закурил, глубоко затянулся, сплюнул, затем вставил левую ногу в стремя и совсем не по-старчески взлетел на лошадь. Лошадь под ним затанцовала, покрутилась на месте и рысью понеслась на Рвановку.
— Кто ж это ему сказал, что ты бабам письма пишешь? — встревоженно спросил Митька. — Наверно, Ксенофонт, — строил он свои догадки. — Давай у него ночью антоновку отрусим?.. Чего ты горюешь? Тебе теперь легче. Живы, здоровы — и все письмо, — сказал он весело и принялся за свои планки.
Но Мишке письма без новостей представлялись скучными и ненужными. Он сидел огорченный, хмурый и глядел, как временами подлетавший ветерок шевелил клочки разорванного письма, и тогда клочки эти казались живыми.
Тайна
Тихо. Как бы застывший, стоит редкий туман. Жнивье посерело. Сочно зеленеет озимь. Осень дотлевает. Скот пасется на зеленях. Хорошо, что хоть теперь не надо отгонять скот от посевов, Мишка прилег к куче соломы и начал раздувать огонь. Солома сырая, дымит. Но вот выскочил огненный язычок, сел на одну соломинку, затем перепрыгнул на другую, на третью, и весь ворох соломы охватило пламя. Мишка подбрасывает в костер сухие коровьи кизяки, затем достает из-за пазухи книжку, в которой лежат тетрадка и карандаш. В письмах нельзя теперь излить душу. Излить ее можно в рассказах. Вчера он начал писать рассказ под заголовком: «Какой нам Ермилова бабка дала хлеб». Но успел написать только о том, как утром бабка отрезала на завтрак кусок хлеба, завернула его в тряпку и положила в карман Мишкиной свитки. «Вот пригнали мы стадо в поле, — продолжал писать Мишка. — Митька и говорит: «Давай хлеба поедим». Ну, я полез в карман. Вытащил, развернул тряпку. Гляжу, а тряпка не тряпка, а пеленка…»