Сусанна Георгиевская - Тарасик
И, наклонившись, он отвернулся от мамы Тарасика. Посапывая, боцман поднял с палубы сброшенную зюйдвестку.
— Придется все же, голуба моя, оказать товарищу стажерке содействие.
— Чего? — сказал боцман.
— Друг, — ответил стармех, — если ты забыл, что такое содействие, так я, пожалуй что, намекну тебе! Товарищ за делом сюда приехала, а не для того, чтобы с вами лясы точить. Она хочет писать в газеты о трудностях, о героике и все прочее. Мечтает тебя, дурака, поднять в глазах населения, овеять тебя, понимаешь, романтикой, И был нам, кстати, приказ от Камушкина, из Пароходства, помогать молодежи и всячески молодежь поддерживать! И надо, орел, опустить товарища в танк, раз так уж настаивает человек. И ты — того… минут на пяточек. Ясно?
— Почему же не ясно?! Яснее ясного, — усмехнувшись, ответил боцман. — Только кому за нее отвечать?.. Ага!.. Пароходству?! А я так подумал, что боцману, — туда его в хвост и в гриву!.. Ну?.. Чего ж вы стоите? Лезайте. Сделайте уважение. Или, может, вы струсили?.. Вот вам спецовочка! Нет, зачем?! Я свою, я свою отдам… Боцман — сознательный. Он окажет содействие. Раз такой приказ Пароходства — лезайте в танк!
Мама видела напряженное и, как ей казалось, взбешенное лицо боцмана, наклонявшегося над танком. Мелькнул край неба — узкий и длинный. Его заслонили поля зюйдвестки. И вдруг будто захлопнулась над мамой дверь: стало не видно света, неба и сердитого боцмана.
Со всех сторон ее обступали мертвые металлические стены, чуть поблескивавшие во тьме. Они были влажные — их недавно окатывал водой, тер шваброй и щелоком матрос.
Задыхаясь, она стала оглядывать танк.
Он делился на несколько отсеков — этажей. Каждый этаж отрубался от следующего металлическими креплениями. Справа и слева — куда ни глянешь — летали клубы желто-белого пара. Казалось, что стены танка выдыхают этот белесый пар, что это у него дыхание такое — горячее, душное и клубящееся.
— Э-эй! — послышался над маминой головой голос боцмана. И ей померещилось, будто голос его долетает с другой стороны водосточной трубы — таким далеким и глухим был его звук. — Лезай назад! — сказал боцман.
«Как бы не так!» — подумала она. И, вытащив из-за пазухи записную книжку, стала быстро обходить танк.
Но ее враг боцман крепко держал привязанную к маминому поясу веревку, а палуба танка была скользкой от масла и воды.
Мама падала и вставала, вставала и падала опять.
— Э-эй!.. Жива-а-а?!
Она не ответила.
И вдруг веревка дернулась и поволокла ее к выходу.
Мама упиралась изо всех сил ногами о скользкое дно цистерны, цеплялась за ее горячие стены…
— Померла ты, что ли? — надрывался, наклоняясь над танком, боцман.
Она уж было и хотела ответить, что жива, но от злости у нее недостало голоса. Мама летела вверх, как во сне, когда была маленькой.
Ее рука ударилась о поручень трапа, нога оперлась о ступеньку, и мама стала нехотя помогать боцману.
Мелькнул над ее головой край неба — узкий и длинный, как лучик в плохо захлопнутой двери. Завиднелись черные поля зюйдвестки.
— Стыдно вам! — захлебнувшись, сказала мама, выглядывая из танка. — Вы… вы… Как можно так бюрократически подходить?! Ведь вы не дали мне оглядеться!..
— Извиняюсь, — ответил боцман. И отер рукавом со лба пот. — Тикай… Зазябнешь.
И он накинул на мамины плечи свою теплую стеганку.
«Танк, — вздыхая, записывала мама в записную книжку. — Отсеки. Пар. (Желтый. Похож на дым.)»
Но вместо танка, его отсеков и металлических креплений ей виделось почему-то рябое растерянное лицо боцмана. «Извиняюсь», — слышался ей хрипловатый голос.
Неужто это было единственным, что врезалось в ее сердце, когда она вспоминала, как драят цистерны на танкерах? Неужто за этим она спускалась в танк?
Ей было трудно ответить себе. Долго сидела она над раскрытой записной книжкой.
«Танк. Отсеки. Пар. (Желтый. Похож на дым.)»
И это было все, что смогла на этот раз записать мама.
Глава седьмая
Допустил! В подшкиперскую!..
Стоя рядом с ребятами-стажерами, мама Тарасика плетет кранцы. Все молчат, все заняты. Тут она — ровня. Ученица, как все.
Плечи сталкиваются. Касаются друг друга лбы. Мамины руки, которые умели так хорошо штопать, стирать, готовить, тут, на судне, оказались неловкими. Мама в тревоге.
— Да ты ничего, не дрейфь! — говорит ей стажер Саша. — У тебя получится, я зря говорить не стану, получится.
— Почему? — не веря, спрашивает она.
— А потому, что душу кладешь, — отвечает он, усмехнувшись. Так обычно говорят младшим старшие. А ему, между прочим, всего-навсего семнадцать, и он самый молодой на танкере.
«Ты», прекрасное «ты».
«Ты», которое она слышала в общежитии, в детском доме, на заводе и в институте. «Ты» — значит здесь она свой человек, здесь ее приняли как свою.
Кранц едва приметно раскачивается. Это большая мягкая груша, которую закидывают за борт судна во время причала, чтобы борт его не ударился о другое судно. Кранц! Настоящий, большущий, морской! Он висит над маминой головой под самым потолком. Боцман сшил из грубой холстины мешочек, набил его чем-то мягким, видно опилками, расплел манильский конец, получились три мягкие косы, по-морскому они называются кобалочками. Ими надо оплести кранцы. Так, должно быть, плетут корзины, циновки. Матрос должен все уметь. Она будет стараться. Она сдаст морскую практику! Она поймет, что такое работа матроса.
Как тут пахнет сладко. Смолой, кожей, клеем, лаком. Подшкиперская — морская кладовка.
— Здόрово! — говорит Саша. — Я же сказал, что все у тебя получится. Гляди: нормально. Кранц как кранц. Одолела. А ты говоришь!..
«Откуда он знает, что мне надо именно это услышать! — думает мама Тарасика. — Такой молодой, а все понимает».
Распахивается дверь подшкиперской. Чуть раскачиваясь, по-моряцки, к маме подходит матрос Королев.
— Извиняюсь, Соня, можно вас на минутку?
— Да, — отвечает она.
— Если вы не вмешаетесь — он запьет, — говорит Королев шепотом. — Вы одна власть имеете… Убедительно просим — вмешайтесь!
Не ответив ни слова, мама отворачивается и подходит к стажеру Саше. Солнце, видно, зашло за облако. Больше оно не играет на маминых пальцах. Что-то сдавливает ей горло — не слезы, не огорченье, а злость.
Так начался этот день. А ночью…
Мамина голова со всего размаху ударилась о стенку каюты. Ее подбросило. Она перекатилась на другую сторону койки и открыла глаза.
Вздохнув, она протянула вперед руки и попробовала подпереть стенку ладонями. Но стена — как будто бы это было во сне, а не на самом деле — мигнула ей из темноты светлым отражением морской зыби и закачалась из стороны в сторону.
«Что случилось? — подумала мама. — Отчего я лежу вот на этой койке?.. Где я?»
На полу валялась записка — после ужина ее потихоньку сунул маме радист.
«Мы считаем, Соня, что Вы могли бы овеять нашего товарища большей чуткостью. Сами знаете, о ком идет речь».
«Хватит. Довольно! — раздеваясь, чтобы лечь спать, решила мама. — Я им в стенгазету вклею эту записку! Пойду к стармеху… Оденусь и ночью, сейчас, пойду…»
И вот записка валялась теперь на полу, у маминой койки. Мама и думать о ней забыла. Ей было не до радистов. Не до записок.
…Вокруг было пусто. Ушли куда-то дневальная и уборщица, и каюта была похожа на закрытую, раскачивающуюся коробку, в которой сидел жук. (Жуком была мама).
«Зажмуриться, уснуть — и пройдет!» — подумала она.
И крепко-крепко зажмурилась. Но койку качало, и не уходила тоска. Она была такая большая, как будто бы мама осталась одна-одинешенька на всем свете. Эта тоска называлась качкой.
«Что со мной?» — думала мама, хотя хорошо понимала, что она в море, на танкере, что на дворе — ночь и танкер качает.
«Что случилось?! Где я?»
Но вместо ответа из ее крепко зажмуренных век от тоски и от качки медленно выплыла старенькая дорожка. (Ее подарил им дедушка Искра). Теперь дорожка лежала в коридоре их новой квартиры, мама успела совсем о ней позабыть. И вдруг ни с того ни с сего ей привиделись проплешины между знакомых красных ворсинок, исшарканных калошами.
Уплыла дорожка. Маму опять качнуло. О крепко задраенный иллюминатор бились изо всех сил волны. Звенело в ушах. Маме казалось, что она куда-то летит. А над ее головой — звезды: кастрюля Большой Медведицы.
«Это я!» — приподнявшись на койке, сказала мама Большой Медведице.
Но знакомая с детства точечная кастрюля продолжала спокойно и молча светиться всеми своими звездами.
«Не могу я так! — сказала она Медведице. — Почему ты молчишь?»
«Ничего не поделаешь, — печально ответила ей кастрюля. — Мы далекие, молчаливые. Ведь мы — планеты. Мы — мироздание!»
С откидного столика медленно (цепляясь дном о скатерть) сползала кружка. От страха и удивления кружка раззявила свой круглый большой алюминиевый рот.