Пит Рушо - Итальянский художник
Какой к дьяволу зиккурат в четыре утра, — с ненавистью подумал я, пытаясь продрать единственный глаз. Что за балаган!
Это и был балаган. Точнее — театр, как мне потом объяснила Азра. На поляне был растянут драный шатер, и повешена красная тряпка занавеса. Я даже сообразил спросонья, где именно Пьетро их спер. Но смысл был в другом: Азра и Пьетро с деревянными куклами работы Жака Собинтона репетировали спектакль «Конец света». Умалишенный Жак Собинтон смотрел представление с выражением блаженства на безумном лице, он сидел, поджав ноги по-турецки, глаза его горели. Было понятно, что такой ерунды Жак Собинтон не видел за всю свою жизнь.
Мир погиб, солнце обрушилось на Вавилонское царство, примерно туда, где раньше был райский сад, и представление разворачивалось теперь в аду, среди адского пламени и множества фантастической нечести с клыкастыми мордами, хвостами, пламенем, вырывающимся из самых неожиданных мест, и крыльями нетопырей. Это была чудовищная пародия на Данте. Смерть с косой верхом на черной лягушке время от времени вылезала из преисподней на поверхность земли и спрашивала публику: у вас есть приглашение на праздник Люцифера? Если что, заходите! Скажете, что от меня. У нас тепло, много всяких знаменитостей собралось. Не пожалеете. Угощения незамысловатые, но от чистого сердца: суп из грешников; мозги профессора теологии, жаренные в сухарях; салат из ведьминских снов с мухоморами; девичьи сласти, сироп страсти; ну, яды всякие, приворотные зелья, корень мандрагоры. Спешите! Только сегодня! Завтра уже не наступит! Только у нас! Аттракцион подвешивания на крючьях с вырыванием печени, посадка на кол, четвертование и угощение плетками! Тайны вселенной, предсказание судьбы и полеты на помеле!
Азра пела, прижимая руки к груди и обращаясь к Пьетро:
Мой милый чародей,Спаси меня скорей!
Пьетро увидел, что я уже не сплю, и сказал мне: вот, теперь на веревке должно было бы спуститься облако. Значит так, спускается это облако, мы с Азрой в него залезаем и как бы возносимся. Я говорю прощальный монолог.
И Пьетро произнес своим сиротским жалобным голосом, смочив лицо водой из миски, чтобы было похоже на слезы. Пьетро сказал:
— Прощай, земля! Прощайте, горы и ручейки, прощай, родной дом, гороховая каша и майское утро! Мы не знаем своего пути, но чудится мне, что в лучах нового солнца чернота наших грехов побледнеет, и небо простит нам даже этот спектакль.
— Небо простит нам, — сказала Азра, — небо простит нам, если я спою под гармошку. Азра взяла гармошку своей матери и спела всё ту же песенку про Маручеллу, которую много лет назад пела ее мать — дочка карандашного мастера, сидя в Анконе возле дома Марии делла Кираллинопод трупом повешенного артиллериста Ардамино. Синее море по-прежнему плескалось в синих глазах Маручеллы, и чье-то сердце по-прежнему волновалось, как море.
В носу у меня защипало.
— Пьетро, — произнес я как можно строже, чтобы не выдать своих чувств, — когда говоришь: прощайте, горы и ручейки, прощай, родной дом, — не дрыгай ногой. Стой нормально.
— Нога всё равно будет скрыта облаком. Буду дрыгать, сколько захочу!
— Какой же ты вредный, — сказал я и запустил в него желудем. Пьетро увернулся: а чо? – обиженно бубнил он себе под нос, — чуть что — кидаться в человека! Мыслимое ли дело!
Мы стали бродячим театром, репертуар наш был огромен. Мы показывали: «Конец света», «Царя Давида и Вирсавию», «Женитьбу алхимика», «Подвиги Геракла», «Корабль дураков», «Дракон и нимфы», «Орландо», «Смысл жизни в апреле и мае» и кучу всяческой другой чепухи, которую мы придумывали чуть ни каждый день.
Утро. Я снова дома и уже привык; старые пятна на потолке вновь стали для меня родными. Лючии-Пикколли пикколи сегодня нет, у неё своё хозяйство, которое не бросишь надолго просто так. Сквозь тишину пустого утреннего дома я слышу почтовый рожок. Мягкое громыхание замирает возле входа, потом слышится щелчок бича, и топот копыт стихает среди полей. Не одеваясь, я покидаю свою комнату, иду через вестибюль.
Под дверь просунуто письмо. Азра узнала, что я в поместье. Пишет, что собирается приехать сюда ко мне и привезет показать внука. Моему внуку три года, и зовут его Бонифаций. Это всё, что о нём известно мне. Это приятно. Рад ли я? Конечно. Я даже плачу от счастья. При этом пустой каменный глаз плачет наравне с глазом целым. Бонифаций — это прекрасно. Это чудо, видеть того, кто будет после нас. Те, кто приходят в конце, облегчают переход. Они обрывают последние нити тоски и воспоминаний.
А всё-таки с Азрой я много что неправильно сделал, недоглядел; слишком верил в живительные силы духа, рассчитывал на благородство самого воздуха жизни. А жизнь переменилась. Жизнь была уже совсем другая. Я этого не понял. Таскал Азру за собой, с этим балаганом. Кто только к нашей компании не прибился! Кого только не было в нашем бродячем театре. Даже не буду говорить. И сам я делал всё не так. Я рисовал задники к спектаклям, раскрашивал кукол, придумывал костюмы и афиши. Я нарушил три правила рисования моего учителя Гектора Граппини: никогда не рисовать движение, не рисовать мимику, не делать резкие тени и свет — это дурной тон, говорил мне когда-то Гектор Граппини. Всё было неправильно. Но мы собирали приличную кассу, да еще тешили себя тем, что наш театр забредал в такие места, где театр не мог появиться никогда; и люди смотрели наши балаганные номера с благоговением. Мы были для них почти богами, и не встречали конкурентов. Дела наши шли не так уж и плохо, но история нашего бродячего театра закончилась так же неожиданно, как и началась.
Это было в маленьком трактире по ту сторону Альп. Трактир назывался «Пятый всадник». Мы остановились там на несколько дней, застигнутые непогодой, чтобы отдохнуть и отрепетировать эпилог одной пьесы. Наша труппа заняла все свободные помещения, часть конюшни, сеновал и угол на кухне. Две нижних комнаты трактира снимал человек по имени Иоганн Шильдеман, человек глухой и говорливый. В одной комнате помещался он сам, а другую он держал всегда запертой, и не пускал туда путзфрау, одержимую идеями чистоты и любопытства. Иоганн Шильдеман оберегал тайну тринадцатой комнаты под лестницей несколько более нарочито, чем того требовало соблюдение тайны. Господин Шильдеман кутал уши байковым полотенцем, играл в шары с хозяином трактира, ел за четверых и постоянно рассказывал что-нибудь из ряда вон выходящее. Он говорил про падающие с неба кресты, которых было полно в 1506 году, и здесь я не мог ни к чему придраться, потому что сам я был в это время в Венеции, и знаю, что это правда. Но когда за ужином Шильдеман рассказал о проклятом городе Красной королевы, я понял, что здесь дело не чисто. Господин Шильдеман рассказал о проклятом городе, когда он уже съел рыбный суп, рябчика с яблоком и закусил брусничным пирогом, готовясь уже перейти к бараньим котлетам.
«Как-то раз во время путешествия, ночь застала меня вдалеке от какого бы то ни было жилья, и я заночевал на краю дороги, — говорил Иоганн Шильдеман, отхлебывая из оловянной кружки и вытирая пену с усов, — и был разбужен звуком колокола. Город на берегу реки оказался всего в полуверсте от меня, и я поспешил к нему. Город вырастал на рассвете, как груда ночного мрака посреди речной долины. Туман ушёл, растаяла росистая мокрая хмарь, и остались стены, свинцовые листы кровли, чёрный шифер крыш, башни, глухие колокольни, тисовые деревья во дворах, и колодцы с мёртвой водой. Дома из бутового камня, булыжные мостовые с продавленными колеями, по которым четыреста лет двухъярусный катафалк возил Красную королеву и Синего кардинала. Кони с копытами, обутыми в замшевые мешки, неслышно ступали по камням, роняя розовую пену. Шли факельщики, и чёрные громадные вороны шли рядом с ними, склёвывая горящие капли смолы. Колокол, как сердце великана, ударял глухо и редко, звук его успевал затихнуть, уже наступала тишина, можно было различить щебет птиц, и плеск утренней рыбы в реке Эбро, и колокол ударял снова, меркли звуки, воздух наполнялся смертью, вздрагивал жемчуг, осыпавшийся с Синего кардинала. Красная королева совершала свой бесконечный путь над телом своего возлюбленного, в свадебном венке из калиновых цветов. Потом, где-то в погребе, вылезал из бочки мокрый облезлый человек, выходил на порог, щурился и кривился от света утра, засовывал пальцы в рот, свистел, хлопал себя по мокрым от капустного рассола ляжкам, и блуждающий каменный город-призрак колебался, сползал к реке, таял и исчезал. Человек запрыгивал обратно в бочку, бочка сдавливалась, слышался из неё хруст костей, и дьявольское наваждение исчезало. Именно его я встретил во время своего путешествия из Сарагосы в Уэску, и даже побывал в нём. Чудом я успел покинуть его проклятые стены, прежде, чем он отправился обратно в преисподнюю», — подытожил господин Шильдеман, как бы невзначай бросая тревожные взгляды на дверь тринадцатого номера и напуская на себя вид самого непроницаемого хранителя тайн.