Александра Бруштейн - Весна
— Поклянись! — просит она.
— Самое, самое, самое честное слово!
Наверное, со стороны мы с Соней выглядим смешно. Стоят две девочки на коленях — в уборной! — и торжественно клянутся!
— Смотри, ты поклялась: никому! — напоминает Соня. — Если здесь, в институте, узнают, что я незаконная… Я повешусь! Вот здесь, в Пингвине, на этом крюке повешусь!
Конечно, мои слова вряд ли произвели на Соню большое впечатление. Да она, бедная, так убивалась, так плакала все время, что едва ли и дошли до нее мои слова. Но все-таки оттого, что она выговорилась, выплакалась передо мной, ей, наверное, стало немного легче.
Соня встает с колен:
— Надо мне идти. Как бы они там не хватились меня… Спасибо тебе! — И она доверчиво кладет руки мне на плечи. — Я тебе завтра скажу, обошлось у меня или нет…
Мы целуемся, и, когда я чувствую прикосновение Сониной щеки, горячей от слез, меня снова пронизывает жалость к ней.
— Соня, не бойся. Умру, а никому, кроме папы, не скажу!..
Выйдя из Пингвина, смотрю на часы: без четверти пять. Я и не заметила, как прошло время.
Иду в класс — досиживать свой срок. Не успеваю сесть за парту, как по коридору приближаются какие-то «громокипящие» шаги. Кто это? Неужели Гренадина?
Да, это она. Вбегает в класс, очень взволнованная. Даже не взглянув на меня, бросается к своему столику. Быстро выдвигает ящик, убеждается, что все на месте. Поворачивает ключ в замке, кладет его в карман и только тогда успокаивается. Лицо ее проясняется.
— Ключ забыла, — объясняет она мне. — А вы еще здесь?
— Еще пятнадцать минут осталось…
Гренадина кладет руку на мою голову. Проводит рукой по моим волосам:
— Растрепанная какая… Ладно. Ступайте домой. Мама, наверное, беспокоится.
— Маня Фейгель и Катя Кандаурова обещали забежать к нам домой — предупредить папу и маму.
— И папа, и мама… — задумчиво говорит Гренадина и добавляет доверчиво: — А у меня только папа. И живет далеко, на Урале. Ехать оттуда сюда или мне к нему невозможно — дорого!..
Гренадина говорит это так дружелюбно! Стою перед нею пень пнем. Стою и думаю, какая она бедняга и какая я подлюга!
Заметив слезы у меня на глазах, Гренадина просит — да, именно просит меня:
— Пожалуйста, не подсказывайте на уроках. Вам это шалости, а мне могут неприятности быть: учитель может пожаловаться, пойдут всякие дразги… Нехорошо, правда?
Я понимаю: теперь начнется новая жизнь! Гренадина не станет больше меня «ненавидеть», но и я ни за что не буду больше подсказывать.
Почти бегу по улице и думаю: «Про Гренадину тоже тайна.
И тоже — никому. Как про Соню Павлихину… И откуда на свете столько тайн?»
По дороге замедляю бег около казенной винной лавки.
В просторечии их называют «монопольками». Никакого вина там не продают, только водку. «Монополька» — чистенькая, опрятная. Продавщица, или, как Соня называет, «сиделица», — немолодая женщина с усталым лицом. Я думаю о Сониной маме.
— Папа! — говорю я вечером, когда он, очень усталый (провел полдня около трудной больной, только сейчас возвратился домой), присаживается около моей кровати для «последнего разговора». — Папа, что такое незаконнорожденные дети?
— Здрасте! Очень приятно… — отвечает папа так, словно он встретился с кем-то очень неприятным. — Здрасте! Давно не видались…
— Нет, ты скажи! Что такое незаконнорожденные дети? Ты это знаешь?
— Я-то знаю. А вот где ты это подхватила?
— Этого я тебе сказать не могу: я дала самое честное слово!
— Гм… Очень глупое выражение, самое честное слово! Если слово не самое честное, значит, оно и не очень уж честное! Честность, братец ты мой, не мороженое, чтобы ее отпускать на копейку, на две или на целый пятак.
Дело плохо! Когда я почему-то оказываюсь «братец ты мой» или еще хуже: «милостивые мои государи!», значит, папа сердится.
Я спешу перевести беседу в другое русло:
— Папа, ты же мне все-таки не сказал, что такое незаконнорожденные дети?
Тут папа совсем сердится.
— Это позор! — говорит он с гневом. — Это стыд и позор!
Батюшки, вот оно! Ведь и Соня говорила, что это стыд!
— Которые незаконнорожденные дети — так им стыд и позор? Да, папа?
— Нет! — рычит папа. — Не им, беднягам, стыд и позор! Стыд и позор тому обществу, для которых одна мать хорошая, а другая — плохая. Это — подлое, трусливое общество, милостивые мои государи!
— Почему, папа? Объясни.
— Ну вот. Живут на свете мужчина и женщина. И полюбили они друг друга. Бывает так, ты этого, наверное, еще не понимаешь.
— Нет, я понимаю.
— А понимаешь, так тем лучше… То есть — тьфу! — очень жаль, хотел я сказать. Ну вот — обвенчаться эти люди почему-либо не могут. То ли папа с мамой запрещают им пожениться, а они, дурни этакие, слушаются их… То есть что я такое говорю?
Как же не слушаться родителей? Их надо слушаться, даже если они несут чепуху, все равно надо слушаться! Ох, запутался я с тобой совсем! Ну, одним словом, по какой-то причине эти мужчина и женщина не могут обвенчаться законным браком. Тогда они сходятся невенчанные и живут гражданским браком — так это называется. И рождается у них ребенок…
— Он и есть незаконный?
— Вот именно! И тут начинается. Подлое и трусливое общество презирает такую мать. На работу ее не принимают. На улице знакомые с ней не раскланиваются. Ее травят, гонят, преследуют! Ребенку в метрическое свидетельство — а позднее и в паспорт — пишут это подлое слово: незаконнорожденный, как клеймо! Его не принимают в хорошие учебные заведения. Вырос, полюбил девушку, а вот не всякая за него пойдет — ведь незаконнорожденный! Тысячами уколов и ударов преследует это подлое общество несчастную мать и ее незаконного ребенка!
— Папа, почему ты так кричишь?
— Потому что я это ненавижу! — орет папа уже на весь дом. — Пойми ты, ведь я вот именно на это жизнь отдаю: я, врач, первый принимаю на свои руки рождающегося ребенка. Я даю ему шлепка, чтобы он заорал, дуралей этакий. И, когда я слышу этот первый крик нового человека, ей-богу, я счастлив, я сам себе завидую! Чем черт не шутит — может быть, родился великий человек: Менделеев, Пирогов, Лавуазье, Ньютон, Пушкин, Толстой!.. Да если просто хороший, честный человек родился — мало вам этого, что ли? А они — эти милстисдари мои! — пишут ему в метрике «незаконнорожденный» и не пускают его ни к жизни, ни к счастью. А, будь они неладны, эти мерзавцы!..
Папа внезапно умолкает: мама вошла в комнату и встала перед ним, как статуя Командора.
— Яков! — говорит мама негромко. — Поздно, Яков. Ночь на дворе. Ты не спал вчерашнюю ночь, не обедал сегодня. Вопишь на весь дом, будишь малыша, будоражишь девочку. Посмотри, она плачет!
— Ничего страшного… — бормочет папа. — Пусть поплачет! Пусть учится ненавидеть подлость! Без этого она не вырастет человеком… — Папа крепко прижимает к себе мою голову. Он целует руку у мамы. И вдруг говорит виноватым голосом: — Вы на меня не сердитесь. У меня сегодня неудача… Роженица была крепкая, здоровая женщина… Я старался как мог… А ребенок родился мертвый!
Глава десятая. ЧТО ОКАЗАЛОСЬ НА ДОНЫШКЕ «БЯЛОЙ КАВЫ»
На следующий день я не вижу Соню ни на первой, ни на второй перемене и, конечно, беспокоюсь…
На большой перемене мы, приходящие, завтракаем, как всегда, всухомятку и гуляем по коридорам — пансионерок ведут парами завтракать наверх, в столовую. Тут я издали замечаю и Соню, но даже не успеваю разглядеть ее.
Хожу по коридорам с подругами. Но я сегодня очень молчалива, и девочки изливают на меня потоки своего остроумия.
— Ксанурка! — Это Люся Сущевская выкроила мне ласкательное из моего пышного имени «Александра». — Ксанурка!
Проснись — под извозчика попадешь!
— Не трогайте ее! — заступается Варя Забелина. — Она не спит — она стихи сочиняет!
— А, знаю, знаю! — кричит Люся. — Она влюблена! Ксанурочка, открой нам: в кого?
Только Маня Фейгель не подтрунивает надо мной. Она встревожена: наверное, понимает она, я переживаю что-то невеселое, а подругам не говорю… Уж это неспроста! И Маня смотрит на меня сочувствующими, добрыми глазами. Ну и конечно, Катенька делает чок-в-чок, как Маня: смотрит на меня многозначительно и вздыхает.
— Знаете что? — вдруг вдохновенно гудит шмелиным голосом Варя. — Я придумала, чем развеселить Шуру: пошлем Степу за шоколадом.
Иногда, когда мы «при деньгах», то есть когда мы можем всей компанией наскрести двадцать три копейки, мы посылаем служителя Степу в кондитерскую на углу, наискосок от нашего института. Степа приносит нам плитку шоколада за двадцать копеек (три копейки — самому Степе за выполненное поручение).
На плитке пять бороздок, так что ее можно разделить на шесть равных долек. И мы наслаждаемся, откусывая шоколад маленькими-маленькими кусочками. Обычно нас пятеро: Маня, Катя, Варя, Лида (а теперь, с ее отъездом — Люся) и я. Меля Норейко в этой затее не участвует.