Валерий Меньшиков - За борами за дремучими
Проселки. Им, как и людям при рождении, тоже положены имена. Оставит кто-то едва приметный след на порыжевшей хвое, проведя за узду лошадь, а потом набивают окованные колеса колею, утверждают дорогу. А кто не побоялся первым беспутья — тому и память на годы. Вот и петляют по нашим борам дорожки: «Левушкина», «Гранка», «Убиенная», «Телефонница», «Канава», «Богдановский сверток»… Таких названий на карте не сыщешь. Они живут вместе с нами, приходят с детством, запоминаются раньше школьного букваря. Ведь не скажешь в обыденном разговоре: «Пойди от поселка на север, потом сверни на восток…» Язык от таких слов онемеет, на смех нарвешься. Да и не у каждого от таких объяснений в голове просветлеет. Заведется, бывало, бабка воспоминаньем про ягодные и грибные набеги, не раз сердечно повторится про лесные дорожки. И все-то у нее напевно, до словечка понятливо, все в память ложится, и уводят тебя тропы и проселки в желанную даль.
— Еще солнышко ночную капель с трав не слижет, а мы уже быстрой ногой до Ниапской дороги доберемся. По холодку всегда ходко, сугревисто. А от поселка, почитай, пройденное и в семь верст не уложишь. И всё босичком, чтобы роска-то пяточки прижигала, веселей шагать приторапливала. А как Горбатый мост достанешь, нырнет встречь солнцу тропинка. Как раз о правую руку. Ее с сонливого глаза не каждый и приметит. Вот над речушкой Бродовочкой, по черемушью да по кустовьям, на восход и правишь. Тут уж ноги обувкой оборони или гляди в оба. Ненароком и хвост змее прищемить можно, а они после зимней спячки страсть как злючи, яд густой, что смола. Вмиг нога с полено распухнет. И такое случалось. Ну да сам человек виноватый…
За Горбатым мостом — пошто так прозван, и не знаю — черемухой и небранной смородиной разжиться можно, а уж хмеля столько, что кустов не видно. Всё оплел. Нарвешь мешок, не тяжело и запасливо. Но это, как время приспеет. А тропка, та бежит дальше. К Большой гари. Лес там тягостный, неулыбчивый, без птичьих разговоров, без единого шепотливого листочка. Стоит, будто дегтем облитый. От молнии ли беда приключилась, а может, кто в худую забаву иль ненароком подобное сотворил, никому неведомо. От той гари левее держаться надо, пока мшаники не начнутся. Места тоже не очень приветные, дух для тех, у кого сердце усталое, непереносный. Багульник дурманит, в виски, в затылок бьет. Но без добычи и здесь не уйдешь, брусника гроздьями с кочек виснет, а по весне и ползуниха-клюква вытаивает. Ну, а коли брусника не дошла или год для нее урочливый, то рядом, в редколесье, сплошь черничные кулиги. Богат лес. Присядешь — вокруг темно-синий разлив. Бьешься, на одном месте ползаешь, губы, зубы, руки до локтей — все чернехонько. Не заметишь, как принесенную посуду наполнишь, да еще с присыпочкой, чтобы дымчатая горка в обратную дорогу ниже краев не утолклась, иначе, как по поселку пойдешь с недобором, осрамишься.
Домой возвращаешься другим путиком. По гари с ягодой шагать невесело, не сольешь удачливый азарт и печальный лес воедино. Да и травки какой попутно приглядеть надобно, а она от Бродовочки вся по низкому левому бережку. Вот и метишь от мшаников так, чтобы солнце спину грело. Тут уж бояться нечего, мимо речки все равно не пройдешь, не промажешь, хоть как на глаза явится. Главное — бродок найти помелее, по мокрым бревнам-то переход не с руки. Сам-то нечаянно искупаешься — беда неполная, солнце враз обсушит, а вот ягода в воду угадает… Кому смех, а бедолаге слезой умываться. Радостного в такой нечаянности мало. Но при артельном деле подруг без ягоды не оставишь. Делились, конечно, или сообща добирали.
У речки обычно не торопишься, не порожний идешь. Руки, ноги, лицо в воде остудишь, горло ополоснешь, напьешься, а уж тогда и на дорожку выбираешься. Лес там ладный, сердечный — не налюбуешься, сосна к сосне, будто примерял кто. Глянешь вверх — обнесет голову ветерком. А уж если почва пропрела, быть белому грибу. Самое его место. Тут уж соблазна не избежать. Ставим ведра на приметной горке и — врассыпную. Кто передник снимает, а кто и исподнюю рубаху. Помелее грибы с собой увяжешь, а которые на корню оставлять жалко — на сучки наткнешь, белке зимой подкормиться. Гриб — замана добрая, один ломаешь, два на примете держишь. Но всех с собой не унесешь, всего леса не обежишь…
— Баб, — потянешь ее за рукав, чтобы продлить подходящий к концу рассказ, — а дальше той гари ты бывала?
— Как не бывала. Хаживала. Только одной-то страшно. В тайгу эту нырнешь, как в омут какой. Ни конца ей, ни края. Сгинь человек, не сыскать сроду. Вот и сговаривались обычно ватажкой, по хозяйству замену искали, за день-то не обернуться.
До Большой гари многим дорога была известна, а вот дальше не всяк заглянуть решался. Есть там одна примета — сосна с раздвоенной вершиной. От этой сосны-двуперстки и начинается совсем неприметная тропка. Вот ее и держись, в сторону не сбивайся. Часа три пройдет, а может, и больше, пока к землянке выйдешь. Про землянку ту разное говорили. Кто на дезертиров вину ложит, что в гражданскую от войны таились, кто на беглых людей указывал. Раньше-то, при царе, у нас острог здесь был. Кармелюк, говорят, сиживал, а на каторге, известно, жизнь не сахар, вот и бежал народ от тиранства, коль выпадал счастливый случай. Кто-то из наших мужиков, кому охота в затраву, землянку эту подправил, гнилье заменил, обдернил заново. Вот мы в ней на нарах вповалку и спали. К ночи начнем побывальщину собирать — страхота, за дверью темень, лес над нами гудит, скрип-стон сплошной, до ветру выйти боимся, так до утра и маемся.
Кто порезвей, тот, чуть забрезжит, сразу в работу, только к чему спешить: больше брюха не набьешь, сверх принесенной посудины не наложишь.
Выйдешь на зорьке росой сполоснуться да про все и забудешь. Место высокое, с поддувом, без комариного нуда. А вокруг — сколь глаз хватает — стелется брусничное море, впору в нем купаться. Не ягоды — любованье. И рвать такую красоту жалко. Но рвали — тешились, отбирали ягоду к ягоде. Неспешливо, под песню, под шутку необидную. В такие минуты не живешь, а под облаками летаешь. Ни забот, ни хворобы. Все позабыто, все тебя радует. Не застланное облаками небо, спокойный полет глухаря, ядреный чистый воздух и эти ягодные разливы. И сам ты светел и чист, как этот много проживший лес.
АРОМАТНЫЕ ЕЛАНИ
Сенокос нам достался прежний, у самой Большой дороги. А до нее привередливыми проселками все семь, а то и восемь километров намеряешь.
— Завтра и начнем, — объявил дед, вернувшись с сельской сходки. — Решили нынче на старых наделах пересидеть. Жаль вот, траву не попроведал, не знаю, что там и уродилось…
Ушел дед к колодцу вымачивать лагушки: одну под воду, другую под квас. А бабка достала с полки корчагу, наладилась замешивать квашню.
Покос — не шутка, на пустой желудок много не наработаешь. И готовятся к нему всерьез. Бабка загодя подкапливает куриные яички, собирает в кринку сметану, варит творог… А если порадует дед лесным трофеем, добудет глухаря или копалуху, то мясо долго настаивается в растворе каких-то трав, а потом коптится над черемуховыми угольями в жарко протопленной печи, собирая всех нас на кухне, в надежде попробовать хоть маленький шматочек пропеченной золотистой шкурки. На бабку в такие минуты лучше не смотреть. А ей, наверное, еще больнее видеть нас — выметнула бы лучше на стол горячие куски — ешьте, ненасытное племя! — да не одним днем живем. От коровы почти весь год кормимся, на нее и жилы выматываем. Одни налоги чего стоят. Это всякому понятно. Зато нет для бабки слаще минутки, когда при сборах на покос обронит будто ненароком: «Я там, отец, копченинки завернула, так вы ее в холодок приберите».
Крякнет только удивленный дед: он про эту копченинку и позабыл давно.
Растревожила деда сходка, нет ему покоя. Ходит по двору смурной, какой-то потерянный.
— Мать, не помнишь, куда оселки подевал?
— В амбаре, в ящичке под верстаком… Где же еще быть твоим точилкам. Там еще курица, было, нестись пристроилась, да я ее турнула.
Нашел дед свою пропажу и снова к бабке.
— А срезка, случаем, не попадалась, помнишь, недавно нож тебе острил?
— Ох ты, господи. Да вон твоя срезка, на подоконнике лежит, глаза протирает.
— Тьфу ты, память на вороных проехала!
Знает дед, где у него что лежит, не растеря какой-нибудь, уважает в доме порядок, да просто зуд сенокосный унять не может и своим нетерпением невольно заражает всех домашних. Наконец, не выдерживает, выносит из предбанника отполированный до черноты чурбанчик с маленькой наковаленкой, притирает его к земле под навесом, за спиной пристраивает палку-рогульку. Здесь, в тени, лучше всего литовки править — не рассыплются по металлу солнечные зайчики, не утомят глаз. Я мощусь рядышком, на прогретых плахах крылечка.
— Ну что, косарь? — Выцветшие брови деда сбегаются к переносице, в такой же сизомшистой бороде вызревает улыбка. — Видно, и твое времечко приспело. Доставай рукотворную. Генке-то с Юрием нынче по «шестерочке» налажу, хватит им баловством заниматься.