Валерий Меньшиков - За борами за дремучими
— Ты, я гляжу, тетки Сины боишься?
— Что она, кусается…
— Вот и я говорю. Да ты не робей. На тебя и не подумают. Мать — учителка… Так идем, что ли?
По высокому крыльцу мы поднялись в небольшой остекленный тамбур. Школьный коридор был безлюден и по случаю выходного дня поблескивал недавно вымытыми полами. Юрка дышал мне в затылок. Одно осталось — идти к тете Сине, пособничать нехорошему Юркиному делу.
Тетя Сина в школе — одна при всех должностях: и завхоз, и сторож, и повар, и техничка. Худенькая, невысокая, ну совсем как высохший гороховый стручок, она не ходит, а летает по школе. А иначе, наверное, и не успеть переделать работу. Одних только дров сколько надо перетаскать, чтобы ублажить ненасытные печи. А их в школе, что солдат в строю, около каждой классной двери поблескивают черными металлическими боками. И этот торжественный строй как бы удлиняет и без того немаленький коридор, который опять же моет неутомимая тетя Сина.
Многим ребятам она пострашнее самой строгой учительницы: то отчитает своим звонким голоском за сваленную с вешалок одежду, то выведет на чистую воду курильщиков…
Но козни ей ребята никогда не строили. И не потому, что в самое голодное время варила она в ведерном чугуне казенную картошку и заведовала сиротским столом, просто при видимой строгости ее жалостливой доброты хватало на всех. Да что там говорить, я и сам сколько раз видел, поддергивала она гирьку настенных (наверное, единственных в школе!) часов и незаметно подводила вперед минутную стрелку, чтобы укоротить урок. А уж коли прозвенел в руке тети Сины литой медный колокольчик, потом хоть сколько разбирайся учитель — нас обратно в класс не загонишь. Такой была наша тетя Сина. И вот сейчас по указке Юрки Аргата я шел к ней с неправедным делом. Господи, как несправедлива ты, мальчишечья солидарность! Ведь сколько раз каждый из нас пересиливал свой характер, совершая порой что-то непотребное собственной душе, лишь бы не прослыть трусом среди своей ровни. И повернуть назад нельзя — сопит за плечами Юрка.
Школьная квартира тети Сины — бывший класс, превращенный в столовую, и потому бо́льшую его часть занимают здоровенная русская печь и стоящие впритык столы и лавки. Лишь небольшой, отвоеванный беленой дощатой перегородкой закуток и есть жилье, или квартира, в которой и спят тетя Сина со своим белоголовым Витюшкой.
Воюет ли Витюшкин отец, или так кто-то однажды прислонился к судьбе тети Сины да навсегда и сгинул, об этом в поселке никто не знает. Письма к ней не ходят, а свою самую сердечную тайну держит она при себе. Знают сельчане только одно, что работала тетя Сина где-то в теплых местах, при угольной шахте, и война так стремительно стронула ее с родного гнезда, что бежала она из дома в чем была, прихватив лишь Витюшку — свою сердечную тайну.
В наш поселок ее привела родственная ниточка. Но у родни она лишь опнулась, приживалкой жить не захотела, а потому сразу подыскала работу, да еще с жилым углом, отапливаемым казенными дровами, — не каждому эвакуированному выпадало такое.
Я робко, без стука, открываю дверь. Голова Витюшки белым одуванчиком едва проросла над сиротским столом. Он еще совсем несмышленыш, но ложку в руке держит твердо, вылавливая ею что-то в глиняной миске. Меня он встречает радостным восклицанием:
— Дя-дя! Дя-дя!
Ободренный таким началом, я снимаю фуражку, тихо здороваюсь.
— И ты будь здоров, присаживайся с нами чаевничать. — Тетя Сина выпархивает из предпечья. На ладони стакан с рыжеватым морковным чаем.
Я еще до конца не знаю, что там замыслил Юрка, но как мне хочется сейчас, чтобы ничто плохое не коснулось тети Сины и ее Витюшки. Вон он какой худосочный, дунь — и осыплются с головы белесые волосенки. Мне хочется погладить его жидкие шелковистые прядки, ощутить ладонью, как в ложбинке, под мягкой кожей, пульсирует «родничок».
— Как там бабушка ваша, не болеет? — Проворные руки тети Сины смахивают со столешни несуществующие крошки.
— Ле-ет, ле-ет, — вторит ей Витюшка.
— Здорова пока. — Я отпиваю глоток явно не для меня приготовленного чая и чувствую, как таким же морковным цветом разгораются мои щеки.
— Вы мать берегите… Опять у нее на уроке сердце схватило. Каждую беду как свою переживает. А нынче бед под завязку. Тут никакого сердца не хватит.
Она горестно вздыхает.
— И все война проклятущая.
— Уча-я, у-ча-я, — не унимается Витюшка.
Обостренным до предела слухом улавливаю почти неслышный скрип входной двери, торопливо допиваю чай и бормочу что-то невразумительное. Мне не хочется видеть Юрку, но он перехватывает меня за углом школы.
— Ты что, из бани выпал?
— Чай пил…
— Ишь ты, один делом занят, другой чаи гоняет. Ладно, бери бумагу.
Он с хрустом, будто меха у гармошки, разворачивает белоснежный рулончик. Внутренняя сторона его разлинована на клетки, и в каждой из них нарисованы какие-то непонятные мне буквы. Я осторожно касаюсь бумаги: она легко течет меж пальцев.
— Обожди! — Придержав рулончик рукой, Юрка что-то обдумывает. — За просто так и чирей не вскочит. Неси-ка что-нибудь пожевать, а то у меня… — Он ткнул себя в живот.
— Так у нас…
— Найдешь чего-нибудь! У вас вон куры, и те не съедены, а уж яиц, наверное…
Замутила мой разум своей белизной бумага. Что я кроме газетных махорочных лоскутков видел? Забыл про учительскую, про тетю Сину и Юркины оттопыренные карманы — как бы не мое дело.
Не помню, как очутился в ограде, проверил все устроенные дедом и потайные куриные гнезда, нашел лишь выструганные из березы яйца-подклады. Да и откуда им залежаться, настоящим? Бабка едва услышит хвастливое куриное «ко-ко-ко», тут же во двор, за яичком.
А Юрка не таится, ждет меня у палисада.
— Ну что?
— Нет яиц.
— Эх ты, ни украсть, ни покараулить. Тебе вот дай, а давалку — ее кормить надо.
— Возьми… — Я протянул ему картовную шаньгу, стараясь не думать о том, что будет, когда за вечерним столом обнаружится ее пропажа. Их и лежало-то в тряпице всего четыре. Что-что, а к хлебу в доме относились свято. Каждый кусок проходил сначала через бабкины руки, лишь она распоряжалась этим продуктом.
— Ну это куда ни шло…
Юрка мигом упрятал куда-то шаньгу, будто и не было ее на моей ладони. С сожалением посмотрел на бумажный рулончик.
— Держи! Яйца в другой раз принесешь.
— Где взял? — сразу насторожился Валька, едва я очутился в его ограде.
— Да, так… — замялся я, не желая выдавать своих тайных сношений с нашим вечным врагом Юркой Аргатом.
— А-а? Мать из школы принесла. Видать, там без надобности. Химию-то в старших классах проходят, а где они нынче? А бумажка хороша. Из такой бы карты сделать. — Он развернул лист. — Мы эти клеточки поверху пустим, а снизу… снизу звезду нарисуем. Я знаю, где у матери в подполе свеколка прикопана. Звезду накрасим, она и полыхнет в небе. Каждый увидит.
— Валька, а может, еще углем написать: «Смерть фашистам!» Тут уж Молокан вовсе губу прикусит.
— А что, дельно! Углей в загнетке хватит. Теперь вот что. Я тут насчет ниток думал. Дома не стыришь, у матери каждая ниточка на бумажку накручена и примечена. Много не отмотаешь. Да и зачем нам обрывыши.
— Бабка тоже коробку с нитками в сундук закрывает. Ей и про звезду расскажи — не даст. Скажет, баловство.
— Нам бы «десяточку». Один тюричок. С «десяточки» никакой змей не сорвется.
Беда: одно найдешь — другое не сыщешь. Но на то он и Валька, чтобы любой нашей закавыке укорот сделать.
Нитки у скопаря[1] Макси есть. Только он их на яйца меняет или на медный металл. Я узнавал.
«Яиц нет…» — с тоской вспомнил я деревянные подклады. Да и какие яйца от двух всегда голодных хохлаток. Вот если…
Я перебираю в памяти домашнюю утварь: литой узкогорлый рукомойник, семилинейную лампу под потолком, оклады икон, ступку с пестиком, гильзы в охотничьем сундучке деда…
— Валька, а самовар из этого… медного металла?
— Наверное. Только ты… чего удумал? За такое геройство и тебе и мне с задницы всю кожу спустят.
— Да я не про тот самовар, из которого чай пьем. У нас в кладовке еще один пылится. О нем уже все и позабыли.
— Ну, коли так…
Да, без воровства воровства не бывает. Видать, первый раз решиться трудно, потом уже не сробеешь.
Не подсказало мне в ту минуту сердце скорой неминучей беды, а то заколготилось бы сильнее, ударило в голову горячей кровью. Но что мне будущие страхи, Валькины горячие глаза сейчас всего дороже.
Огородами, в обход чужого глаза, приволок я самовар на Валькин двор. Рудька тоже явился с добычей: старым металлическим блюдом, из которого они когда-то кормили кур, позеленевшей трехстворчатой иконкой и увесистым пестиком, который Валька тут же отодвинул в сторону.